Спектакль

Володимир Дрозд

Сторінка 7 з 41

Я запишу и — в типографию. Надо что-нибудь местное.

— А о чем писать?

— Что-нибудь такое… — Он поднял руку и повертел кистью в воздухе. — Не разменивайся на мелочи.

Я шел к теткиному дому медленно, задумчиво, словно боялся что-то в себе расплескать. Собирался в дорогу — значительно. Заточил карандаш, разрезал пополам тетрадку, чтобы походило на блокнот. На окраине городка, откуда шла дорога на Пакуль, стояла толпа моих односельчан. Колхозной машины не предвиделось, сломалась, и молока сегодня не привозили. Попутки в нашу сторону почти не ходили, село глухое, в лесах и болотах. Потопали мы пешком. Я опередил всех и шел отдельно, время от времени доставая самодельный блокнот и занося в него строки будущего произведения. Я не прятался от людей со своими высокими думами, пусть видят, пусть знают…

— Ты что это, Ярослав, надулся как индюк? — первой заметила мою глубокую задумчивость крестная. — Не заболел, часом?

Обернувшись, я снисходительно усмехнулся:

— Не заболел, а редакция поручила написать в номер стихотворение. Никто, говорят, так хорошо не напишет. Приходится выручать…

— Учись, учись, сынок, — мало что поняла из моих слов крестная. — Может, большим начальником станешь, легче проживешь на свете и нам поможешь.

И крестная громко заговорила о своей дочери, муж которой, вороватый пьянчуга, унес с колхозной пасеки три улья, теперь сидит в тюрьме, а жена, дочь моей крестной, родила второго ребенка, трудно рожала, третью неделю лежит в больнице, некому куска хлеба передать, кроме матери. Женщины подхватили — у каждой была своя болячка, свои хлопоты, свое горе и свои маленькие радости. Я прибавил шагу, чтобы бабий базар не мешал мыслить о высоком. Я уже чувствовал себя на этой утонувшей в грязи проселочной дороге представителем иного, значительного мира. Наши миры почти не пересекались, словно существовали в различных временных измерениях. Приземленная, будничная жизнь, которой жили эти женщины, не годилась для моих высоких поэз — это я знал точно.

— Радость, радость вокруг, — шептал я, — море счастья — в каждом сердце звенит, кипит, бурлит…

Никто меня не учил, но уже, кажется, тогда, в неполные свои шестнадцать лет, я знал, как нужно писать, чтобы написанное напечатали в газете. Жизнь — одно, а художественное слово — совсем иное, осознание этого пришло ко мне на уроках по литературе и никакого протеста в душе уже не вызывало. Наперекор гулу голосов на дороге, наперекор низкому хмурому небу и совсем не весенней противной мороси я нашептывал:

— Жизнь прекрасна, как безоблачное небо, безоглядная синяя высь — нет, размер не тот — безоглядная, сверкающая даль, вот!

Я остановился на обочине и записал в тетрадке-блокноте:

Море счастья вокруг,

Сердце радостно бьется,

Все ликует, поет,

Пламенеет, смеется.

Женщины, проходя мимо меня, приглушали голоса…

Утром я вприпрыжку помчался в сельсовет. Председателя еще не было, только секретарь. Мужики на крыльце дымили самокрутками, поджидая руководство.

— Мне нужно срочно позвонить в редакцию, — обратился я к секретарю. Телефонный аппарат висел на стене, у раскрытого настежь окна.

— Звони, — кивнул секретарь, не отрываясь от бумажек, разложенных на столе.

— В редакцию, — повторил я значительно.

— Звони хоть самому прокурору.

Непослушной рукой — впервые в жизни! — я набрал телефонный номер.

— Это Ярослав Петруня, из Пакуля, говорит. Записывайте, буду диктовать, — я старался говорить баском, но непослушный голос срывался на звенящий фальцет. — "В праздничных колоннах" — стихотворение называется. "Солнце майское светит, флаги ярко горят, все вокруг зелень-скатерть укрыла…"

— Медленнее и громче, — властно прозвучало в трубке. — Плохо слышно. "Солнце майское…"

Я уселся на подоконник, тетрадку со стихами положил на колени — чувствовал себя в сельсовете все увереннее. Теперь и секретарь и мужики на крыльце прислушивались к каждому моему слову.

— "…Все вокруг зелень-скатерть укрыла…" Зелень-скатерть, ну это образ такой! "Сердце радостно бьется…"

Я кричал на всю улицу. Возле сельсовета останавливались люди, спрашивали у мужиков на крыльце: "Что это он такое говорит?!"

К сожалению, стихотворение я написал короткое, и вот продиктована последняя строка. А мне хотелось диктовать и диктовать. Весь день и завтра. И послезавтра. И пускай сидят на крыльце мужики и слушают. И секретарь — с открытым ртом. Прощально тутукал в ухо телефон. Театр окончен. Но занавес опускать не хотелось.

— Пожалуйста, пожалуйста, — сказал я в трубку. — Всегда выручу, если нужно. Хоть я и очень занят. Меня еще в Киев просили написать и для Москвы в две газеты. Сам чувствую, что стихотворение удалось. Но за высокую оценку — спасибо…

Повесил трубку, солидно кивнул секретарю и вышел на крыльцо. Вдруг захотелось сыграть еще один акт сольного выступления. Последний. Дядя передал отцу коробку "Казбека", на праздник. Вчера в лихорадке забыл отдать. Я достал коробку из кармана, открыл ногтем, развернул серебряную фольгу и протянул мужикам. Они взяли по папироске, взял и я. Я никогда не курил, даже с мальчишками в поле, когда пас свиней. Я прикурил, затянулся — в голове помутилось, дым разрывал легкие и горло, но я стоял на крыльце, заложив левую руку за спину, так стоял на торжественных школьных линейках директор пакульской семилетки, и курил, пока не вспыхнул в пальцах бумажный мундштук. Потом я медленно, потому что ступеньки явно уменьшались, дробились подо мной, сошел с крыльца. Улица качалась, ноги подгибались в коленях. Я старался идти вдоль забора, хватаясь за штакетины, чтобы не упасть. Небо было зеленое, а солнце на зеленом небе — красное, как желток в насижы, иенном яйце. Я едва доплелся до сельмага, из последних сил пересек ток, свернул за амбар здесь меня вывернуло наизнанку. Почти весь день пролежал я под старой, на сваях, кладовой, погибая от тошноты на влажной холодной земле и давая этой земле клятву никогда не курить и не писать стихов…

Глава остросюжетная

ПРИКЛЮЧЕНЧЕСКИЙ РОМАН

Ну чего ему недоставало, этому Петруне, если подумать?

Слава, дача, машина, деньги…

Все, от чего он отказался, далось ему легко. Не то что мне — по крутым ступеням. Как пришло, так и ушло. А я предвидел это, если хотите. И никогда не завидовал. Пускай у него слава, пускай шальные деньги, зато у меня твердая зарплата дважды в месяц, выслуга лет, уверенность в завтрашнем дне, персональная машина, что еще? Персональной машины, правда, пока нет, но скоро будет, начальник мой уходит на пенсию, министр уже вызывал меня на предмет дальнейшего роста. А начальник отдела министерства — это уже кое-что. А слава — и у меня она есть. Когда, к примеру, приезжаю в область или в район, там такое делается! На руках носят… И финская баня с чешским пивом, и рыбалка, и охота в сезон. И в таком солидном обществе, что Петруне и не снилось. Потому что от меня тоже кое-что зависит, кому надо — тот знает и соответственно ценит. А Петруня — это чернильный пузырь, надуется и лопнет, и меня, например, нисколько не удивил ночной звонок Ксени, я знал, что рано или поздно это чем-то подобным кончится.

Итак, осмотрев машину Петруни, я поехал в село. В конторе колхоза сказали, что председатель на ферме, там писатель из Киева Иван Иванович Бермут должен читать лекцию. На полпути к ферме мне встретился "газик", за рулем которого горбился Бублик. Он глянул на меня с тревогой.

— Есть новости?

Я ответил вопросом:

— Ты сказал товарищу Бермуту о машине Ярослава?

— А кто меня уполномочивал? В милицию я сообщил, как положено. А Бермут уверен, что Петруня сбежал от чрезмерных почестей в Киев, переел сладкого, говорит.

— Правильно. Только бы уважаемый товарищ Бермут поскорее отбыл из села. А то раззвонит по миру. А я обязан представить общественности только проверенные факты.

— Да тут оно так получается, что я и сам не против избавиться от нашего гостя. — Бублик виновато улыбнулся: — Свеклу копаем, и кукурузы еще ого-го в поле, а на дворе-то осень не сегодня завтра, и дожди, и мороз, все что хочешь, зиму раннюю обещают наши сельские метеорологи. А из района звонят: организуйте товарищу Бермуту слушателей. Парторг у меня молодой, недавно выбрали, людей толком еще не знает. Езжай, говорю ему, на свеклу, а я гостем займусь. А гость — обеспечь ему семь лекций, и не меньше. А где я ему семь аудиторий возьму? Комплекс остановлю? Так он напрямик: отметьте мне семь путевок, поставьте печати, а деньги на культурные нужды вы все равно списываете, вчера, говорит, я таким макаром за день восемнадцать выступлений сделал в районе, хоть и на пенсии, а внуки деньги любят… И в нос сигарой дымит. Вот, думаю, не родись мудрым, а родись нахальным. Я еще вчера посмотрел, как он организовывает Петруне спектакль после спектакля, и подумал: мне бы такого экспедитора — колхоз бы мигом в гору пошел. Культмассовые деньги мы действительно списываем ежегодно, подавись ты, думаю, подпишу — и мотай отсюда. Так завфермой запер несколько доярок в домике животновода, чтобы не разбежались, у каждой дома работы полно, хочется побольше на огороде успеть, пока погода, а я — в контору, печати ставить.

Иван Иванович Бермут сидел на крыльце дома животновода и коптил синее сентябрьское небо своей неизменной сигарой. Стул под ним не просматривался: тело расплылось, словно дрожжевое тесто через край дежи. Тщательно выбритая голова блестела на солнце, навевая ассоциации: то ли нимб, то ли ореол… Но обвисшие мешки бурых щек и такое же мясистый нос несколько приземляли образ творца нетленных ценностей.

Я остановил машину у крыльца. Бермут неожиданно легко вскочил со стула и понес мне навстречу полушарие живота, рассеченное надвое длинным темным галстуком:

— Иван Иванович Бермут. К сожалению, не вермут…

И захохотал, поблескивая золотыми зубами. Могучее тело сотрясалось, словно воз сена на замерзшей дороге. Это его коронная шутка — о вермуте.

— Узнал, что вам тут не помешает еще один слушатель…

— Это вы в точку! — закудахтал Иван Иванович, пренебрежительно кивнув в сторону фермы: — Разве им здесь нужна литература?! Если бы давали ситец — вот была бы массовость… А мне сказали, что вы еще вчера уехали в Киев.

— Служба такая, — вздохнул я, — снова погнала во Мрин.

1 2 3 4 5 6 7