– Черпайте шапками, пригоршнями, чем попало! Только бодрее, хлопцы, бодрее! Буря уже поддается!
Половина гребцов бросилась в трюм и рьяно принялась отливать прибывавшую воду; воодушевились энергией и упавшие было духом товарищи: слова атамана подбодрили всех. А ураган хотя и не утихал еще, но зато и не увеличивал своего бешенства; несущиеся тучи становились прозрачнее и светлее; оторванные их крылья не касались уже разбившихся в пену вершин; ветер только стонал, но среди глухого, грозного шума не слышалось уже зловещего визга и свиста.
– Крепитесь, детки! – возгласил дед. – Уже перебесилось море! Помирилось на покойнике! Дружнее только, дружней!
Со всех сторон чайки стала торопливо выхлестываться вода, дробясь о спины и головы гребцов; впрочем, и без того их хлестали срывавшиеся с боковых воли струи, и, промокшие до нитки, они не обращали даже внимания, окачивает ли их снизу или сверху водой.
Богдан глянул кругом и заметил, что море как будто и потемнело, и прояснилось; сначала только вблизи чернели дрожащие бездны и высились темные волны, а вдали дробящиеся брызгами и пеной гребни застилали весь горизонт непроницаемою, белесоватою мглой, словно вихрилась снежная вьюга; а теперь эта мгла делалась как бы прозрачнее, сквозь нее виднелись уже темные силуэты мечущихся друг на друга валов. Но как Богдан ни напрягал своего зрения, а не замечал на вершинах их ни единой чайки.
– Что то, диду, не вижу я, – обратился он тревожно к Нетудыхате, – ни одной нашей чайки.
– Черное море пораскидает, – мотнул головою старик, – только потопить вряд ли потопит: вот эти крылья не дадут опрокинуться лодке... разве, рассатанев, пообрывает их.
А камышины, прочно прикрепленные к бокам, спасали, видимо, от аварии чайку, они, несмотря на самые отчаянные взлетания, и падения, и скачки, держали постоянно в равновесии лодку и не допускали ее ни накрениться опасно, ни опрокинуться.
– Э, да уже проходит, проходит, – указал дед на дальний горизонт, приставляя одну руку к глазам, – вон синеет на желтой бахроме, словно волошка в жите, синее небо. Не журитесь, хлопцы, – крикнул он весело ко всем, – буре конец! Помните мое слово, не пройдет и часу, как засинеет небо и заблещет на нем любое солнышко!
– Дай то боже! – отозвались гребцы, взмахивая энергичней веслами.
– Хоть бы обсушило, а то ведь с нас аж хлещет, – заметили другие.
– Зато чистые теперь, выкупались важно! – пошутил и атаман, налегая на руль.
– Правда! – откликнулись все дружным хохотом, и сумрачное выражение лиц сразу исчезло, глаза оживились огнем, послышался сдержанный говор.
Дед был прав: синие точки на краю горизонта вытягивались в большие светлые пятна; наконец и над головами казачьими распахнулась темная, дымящаяся завеса, а услужливый ветер стал рвать ее больше и больше, унося вдаль отрепья... А вот проглянуло и солнце, осветило взбаламученное грозными волнами море, и оно заблистало темными сапфирами, засверкало в гребнях изумрудами.
– Как думаете, диду, – обратился Богдан, вытирая рукавом сорочки выступивший на лбу крупными каплями пот, – где мы теперь? Куда нас, по вашему, занесло?
– Да, сдается, гнало нас больше к Крыму, – ответил, подумавши, дед, – ведь ветер сначала бил нам в затылок, значит, гнал нас прямо на полдень, а потом повернул как бы в правую щеку... стало быть, с заходу начал дуть, ну, выходит, и повернул на Крым.
– А как думаете, далеко он, этот Крым?
– Да кто его знает? – почесал дед затылок. – Теперь, почитай, перевалило уже за второй полудень... Если повернуть левее, то скоро, думаю, и берег можно увидеть.
– А где мы теперь?
Дед развел руками.
– До Кафы далеко или нет?
– До Кафы? – изумился дед. – Что ты, бог с тобою, сынку, – куда махнул! Да Кафа ж на другом берегу Крыма! Нужно обогнуть его поза Херсонес{131}, тогда только можно попасть в Кафу... до нее ходу дня два три...если добре гнать... А тебе, сынку, на что Кафа?
– Да нельзя же, – нерешительно начал Богдан, – двигаться через море, не собравши всего товарыства, всех чаек, не оставлять же здесь кого на погибель? А ведь их будет прибивать к берегу... значит, там и собираться, – это раз; а потом, чтобы даром не терять времени, навестить бы Кафу, эту нашу невольничью тюрьму, вызволить наших братьев да и двинуться потом вместе на басурман.
– Не выпадает, пане атамане, – покачал задумчиво головой Нетудыхата, – поверь мне, сыну, на слове...
– Да что вы, диду, говорите... – смутился Богдан. – Я ведь так себе только думаю, а не то, что намерен...
– Так, так, ты ведь, сынку, и сам был другой думки, – прояснел дед, – только вот, по моему, коли поджидать товарыство, так на этой стороне... Да чайки скоро и сбегутся... только перестанет бурхать, так и начнут вырынать из моря... А собравшись, нужно, не гаючи часу, лететь к берегам Анатолии, чтоб врасплох наскочить... А к Кафе и не рука теперь, и опасно: куда куда, а в Кафу то уж наверно дали знать, если хоть одна из тех бритых собак осталась в живых.
– Так, верно! – должен был согласиться Богдан, хотя желание исполнить предсмертную просьбу друга и влекло его в Кафу.
Между тем небо совершенно очистилось и светилось уже чистой лазурью; только на восточном краю горизонта темнели еще клочья разорванной, исчезающей тучи, а запад был весь залит лучами яркого весеннего солнца; они уже хорошо грели в этих широтах, что особенно приятно почувствовали прозябшие казаки.
– Эх, благодать! – отозвался восторженно Рассоха, скидывая свою сорочку. – Тело то так живее протряхнет.
– А что, братцы, – заметил другой, – славную Рассоха придумал штуку, – скидывай все сорочки с плеч!
– Это правильно, детки, – улыбнулся и дед, – без мокрого скорее согреетесь, а сорочки выкрутите да повесьте на реях; на ветре да на солнце живо высохнут!
Все засуетились, и через две три минуты на лавках и гребнях сидели уже обнаженные по пояс запорожцы, блистая атлетическими формами своих бронзовых тел. Богдан позволил еще, в подкрепление чрезвычайных трудов, отпустить всем по кухлыку оковитой, и, отогретые солнцем да водкой, гребцы, полные радостного чувства и оживленной удали, принялись вновь за работу с необычайной энергией.
Ветер заметно стихал, и хотя не унявшаяся волна еще грозно ходила по морю, но чайка уже взлетала грациозно, без скачков и метаний, на сверкающие гребни и плавно спускалась в сапфирные глыбы. Богдан, вполне убежденный, что опасность уже миновала, передал рулевому весло и отправился в свою каюту переменить белье и одежу.
Здесь, при виде опустевшего ложа, на котором еще недавно лежал его бездольный товарищ, Богдану ущемила сердце тоска: симпатичный образ безвременно погибшего друга стоял перед ним живым и молил спасти, приютить его дочь... и этот загубленный ангел, этот сорванный цветок становился ему особенно дорог... Но разве он смеет теперь, вопреки интересам страны, броситься разыскивать ее? Ведь вот оставил он в руках татарвы своего дорогого приемного сына, быть может, на верную погибель. А что было делать? Оставил бы и родного, если бы это случилось так. "Нельзя жертвовать всеми для одного", – повторил Богдан; но, несмотря на всю очевидную справедливость его поступка, сердце его ныло незаглушаемой болью. Одно только давало еще ему некоторое утешение, – это мысль о том, что Олекса прекрасно говорит по татарски и лицом похож на татарчука. Быть может, помилуют... в плену оставят?.. Только вряд ли! Вернее то, что его или повесили, или уж пустили на дно...
Богдан рванул себя за чуприну, и чтобы избавиться от разъедающих сердце дум, вышел опрометью на палубу.
– А что, не видать еще чаек? – спросил он попавшегося ему навстречу Рассоху.
– Нет, батьку, – ответил тот, – хотя в одном месте что то как будто мелькает.
Богдан велел умерить бег чайки, – благо уже погода не мешала этому, – и выпалить из пушки. Вздрогнула чайка, грянул выстрел, и через несколько минут почудился среди шумящего моря отзвук такого же выстрела: или это была шутка игривого эха, или другая чайка ответила на атаманский призыв.
– Будем поджидать, – сказал Богдан, – вот таки бежит одна наша чайка. Авось милосердный бог повернет и остальные. А мы, братцы, подкрепим тем часом, чем бог послал, свои силы; нужно подживиться, выголодались, почитай, добре!
– Да так таки, батьку атамане, – откликнулись весело некоторые, – что и весла б погрызли!
– Ну, так тащи, Рассохо, из коморы харчи, – улыбнулся смутно Богдан и отошел к рулю на чардак.
Чайка подвигалась вперед плавными широкими скачками. С высоты чардака Богдану было уже ясно видно бегущую к ним другую чайку, а вдали он заметил и третью. Богдан приказал повторить выстрелы через каждые полчаса, а сам зорко следил, чтоб они не привлекали еще и какого вражьего судна.
Пообедали или, вернее, пополудновали запорожцы и закурили люльки. Начались по кружкам тихие разговоры; товарищи делились впечатлениями, рассказывались случаи из давних походов, но господствующей темой бесед была гибель Морозенка и самопожертвование Грабины; с глубокою набожностью вспомнил каждый что либо доброе о нем и просил бога зачесть ему то на том свете, с трогательным чувством выражал всякий скорбь о погибшем товарище, но о последней исповеди его, о сознанных всенародно грехах никто не проронил и слова, словно этим добровольным забвением товарищество прощало ему все за его добрую душу, за щырое сердце.
И общий приговор решил, что такого доброго товарища наживешь не скоро.
Уже солнце спускалось к закату, уже дальняя зыбь сверкала яхонтами и аметистами, а чаек собралось штук двадцать, не больше; составили военный совет и решили про лавировать в этих местах целую ночь, давая о себе знать время от времени выстрелами, а буде и к утру не соберутся чайки, то, значит, их занесло куда безвести, и они взяли сами другой рейс, а то, может быть, многие и погибли: буря ведь была необыкновенно жестока, могла порвать всю оснастку чаек и пустить их ко дну; тогда утром и нужно будет обсудить, что предпринять? Очевидно, нападать такою ничтожною кучкой на азиатские берега было бы безумно, а потому у Богдана в душе и шевельнулась было вновь надежда относительно Кафы. Теперь же на ночь он направил свою атаманскую чайку не к берегам Крыма, а в открытое море.
Не успело еще солнце погрузиться в море, как Богдан заметил на конце горизонта не чайку, а настоящее морское судно, по всей вероятности, турецкую галеру.