Берега мчатся назад, смыкаясь широким кругом в сизую даль и расступаясь впереди безбрежною водною гладью; чем дальше, тем больше понижаются правобережные горы и отходят вглубь, уступая место пышным зарослям лугам, опушенным первою яркою зеленью, а налево бесконечно тянется по меже главного русла реки линия потопленных кустарников, качающихся на волнах своими красноватыми верхушками.
На передовой чайке, возле рулевого на чардаке, стоит, скрестив руки, наказной атаман Богдан и, посмактывая люльку, зорко смотрит вперед. Впрочем, особая осторожность пока не нужна; они плывут еще в пределах своих казацких вольностей; встречается еще на челноке и свой брат запорожец рыбалка и приветствует товарыство громко да радостно, желая ему всяких удач; да и песня хоровая не умолкает на чайке, а громкий говор и смех раздаются по реке и разносятся эхом далеко; но вот скоро будет перейден родной рубеж и потянутся чужие, пустынные берега.
Богдан махнул шапкой; остановилась атаманская чайка, замерли поднятые в воздухе весла; подъехали остальные ладьи и стали полукругом за атаманской.
– Панове товарыство! – зычным голосом обратился к ним Богдан, и разнеслось его слово по всем чайкам, – вон за теми лозами, где зеленеют стеной камыши, уже потянутся ворожьи берега вдоль Славуты Днепра, а потому занемейте как рыбы – чтобы ни крика, ни песни, ни свиста! Даже веслами осторожней работайте! Забирайте между зелеными плавнями налево к Конскому рукаву{128}, теперь проплывем чудесно до самого Мурзай рогу, что недалеко от острова Тендера{129}, а там, в глубоких и скрытых затоках, переждем до ночи, а ночью, разведавши добре окрестность, перемахнем через Кимбургскую косу{130}. Теперь в половодье переплывем, а то и перетянем чайки, а Очакову покажем, братцы, дулю!
– Покажем, покажем! – отозвались голоса с чаек, и веселый смех перекатился кругом.
– Так слушайте же! За мною гуськом, осторожнее и проворней; следите зорко по сторонам, и если где кто заметит татарский каюк, догнать его и пустить к дидьку на дно, но только без шума. Ну, гайда! Завтра к вечеру непременно нужно быть в Мурзай роге.
Богдан дал знак рукой; его чайка взмахнула веслами, вздрогнула и понеслась вниз по течению, направляясь к одному из узких коридоров плавней, за нею длинною линией потянулись другие ладьи.
Между тем встревоженный Морозенко пробирался к деду Нетудыхате, что стоял у другого руля на корме.
– А что скажешь, сынку? – заметил его тревогу дед.
– Да что то неладно с Грабиной, – сообщил тот шепотом, – ног совсем не чует; вот это я заходил к нему, так намогся выйти к гребцам, что будто у него совсем перестали болеть ноги, а как стал на них, так и гепнул. Я его поднимать, да и наступил нечаянно на ногу. Что ж бы вы, диду, думали? И не заметил даже...
– А разве он тут? – изумился дед.
– Напросился, – потупился хлопец.
– Ах он, собачий сын! – вскрикнул дед. – Да ведь я ему настрого приказал, чтоб лежал и не рыпался.
– Я и не знал, – покраснел Морозенко.
– Эх, голова! Ну, пойдем посмотрим, что б такое оно? – затревожился дед и, поручив руль другому опытному казаку, сам пошел за Морозенком в атаманскую каюту.
А Грабина лежал на полу, пробовал все подняться на карачках и ругался.
– Ишь, чертовы ноги, словно облились литовского меду, не стоят, да и баста, а чтоб вы отсохли, ледачие! Вот, диду,
оказия, – обратился он к вошедшему Нетудыхате, – и болеть не болят, только в коленках щемят, а словно не мои ноги: не хотят поднять казака, хоть ты тресни!
– Сам ты виноват, – сердито ворчал дед, нахмуривший нависшие белые брови, – ведь говорил же: лежи в курене, пока не пройдут! Так нет таки, не послушался, воровски удрал, а теперь и на ноги жалуешься, вот как отпадут к бесу, тогда и будешь знать!
– Да как же так? – заволновался Грабина. – Без ног то казаку как будто неловко, да если они что, так я себе голову рассажу!
– Ой, скорый какой! – грымнул дед и, бросив взгляд на Морозенка, буркнул под нос: – Подними ка, положим его сюда, ну!
Морозенко бросился. Они подняли вместе казака и уложили его на походной канапе. Дед начал разбинтовывать ему ноги.
– Ишь, перетянул как, иродов сын! Даже въелось в тело, как же тут не помертветь?
– Да я, диду, чтоб ходить было лучше, – оправдывался Грабина.
– Всыпать бы тебе в спину добрых киев, тогда знал бы! Лучше ходить! Вот и доходился! Не имеет права никто по своей прихоти себя нивечить, – не унимался дед, – всяк товарыству нужен и ему подлежит. Ну, пришибло тебе ноги деревом – тут ты не повинен: божья воля была на то. Может, либо кара тебе за что, а может, наказ, чтоб ты в море не плыл, а ты таки и богу наперекор.
– Я этого не думал, – прошептал Грабина и заметно побледнел; холодные капли пота выступили у него на лбу.
Когда дед с Морозенком разбинтовали наконец ноги Грабине, то хлопец не удержался, чтоб не всплеснуть в ужасе руками, а дед печально закачал головой. Ноги действительно представляли ужасающую картину антонова огня: кровь, запекшаяся на ранах, и обнаженное мясо багровели темною обугленною массой, натянутая в здоровых местах кожа синела, темнея к ступне и переходя на пальцах ноги в черный цвет; вверху за коленами ярко алела вокруг ног порубежная линия воспаления.
– А что? – спросил Грабина, глянувши на ноги, видные ему, впрочем, неясно в сумраке помещения и за тенью двух нагнувшихся над ним Казаков.
– Лежи смирно, не рушься! – крикнул дед; но в дрогнувшем голосе его послышались уже не сердитые, а трогательные тоны. – Пойди ка, Олексо, – обратился он к Морозенку, – да принеси мою торбу; нужно торопиться, а то вишь, что натворил и запустил как!
– Разве плохо? – спросил упавшим голосом Грабина.
– Молчи уже, – буркнул, не глядя на него, дед, – все в руде божьей... Захочет он простить тебе блажь, так помилует, а не захочет – его святая воля на все, а против него кто же посмеет?
Тихо стало на чайке. Слышны были только старательно удерживаемые глубокие вздохи Грабины да равномерные, как удары маятников, всплески весел. Наконец прибежал Морозенко с дедовскою аптекой; знахарь послал его принести сырого картофеля.
Дед велел Олексе нарезать его мелкими кружочками, а сам помазал каким то своим снадобьем ноги больного, обложил их резаным картофелем и слегка забинтовал, наказав строго настрого больному не только не вставать, но и не двигаться. Он вышел за дверь и позвал к себе хлопца.
– Слушай, не отходи от него, сыну, а коли что, сейчас ко мне; Грабине очень худо, нужно переменять почаще картофель, чтоб жар оттягивал, ты нарежь его побольше, да и батька наказного нужно осведомить.
– Боюсь, – запнулся хлопец, – чтоб наш наказной не разгневался, что без его ведома...
– А ты почем знал? Ведь тебе не было приказано, что не пускай, мол, Грабины?
– Нет, не было.
– Ну, так что и балакать?
Богдана встревожило сообщенное дедом известие о Грабине; сначала он даже рассердился было за его непослушание, но опасное положение больного сменило чувство досады глубоким огорчением; ему было невыразимо жаль потерять товарища и друга, к которому так скоро привязалось его сердце. Богдан поспешил в свою каюту и обратился к Грабине не с грозным, а с трогательным укором:
– Эх, Грабино, Грабино! За что ты, наперекор моей воле, захотел себя в гроб уложить?
– Прости, батьку! Скучно было оставаться лежебоком, понадеялся на каторжные ноги! – вздохнул больной.
– Да ноги, может, и выходятся, а вот лежи только смирно да слушайся дида.
– Я лягу там, в сторонке, а то как же, – запротестовал Грабина, – занял твое место...
– И думать не смей, – даже прикрикнул Богдан, – мне ни на минуту нельзя отойти от руля. Сам знаешь, какие опасные места, пока не выйдем в чистое море. Исполняй все до слова, что прикажет дид... Ведь беда, сам знаешь, непрошенный гость.
– Все, все, батьку! – взволновался от ласкового слова Грабина.
– Ну спасибо! Бувай же здоров, да ходи скорей, а теперь для того то и нужно вылежаться добре.
Богдан ушел, а взволнованный Грабина обнял Олексу несколько раз, прерывая объятия свои пламенными словами:
– Эх, да и люди ж вы! И батько атаман, и ты, и дид, и товарищи! Вот, как ни противна мне жизнь, а бросать таких людей жалко! Горя то сколько перенес, греха сколько на душу принял, жизнь как насмеялась и ограбила, а все вот не хотелось бы так таки и пропасть, не отплативши вам за добро, не поквитовавши свою черную душу, не найдя... ох, Олексо, Олексо! – сжал он хлопцу руку, закусив себе до крови губу и уронив невольную слезу.
Тронутый Олекса стал утешать его, как умел;
– Не тревожьтесь, пане Грабино, бог милостив, все пойдет хорошо. Слава богу, дид налицо, он знахарь – пособит, а и господь на казака с ласкою смотрит; ведь наш брат за его же святую правду кровь свою проливает – значит, милосердный и сглянется... А вот я еще картофлю нарежу, оно и полегчает... Ведь, правда, холодит, кажется?
Грабина только стонал.
Целую ночь ехали казаки, сменяя по очереди гребцов. Узкими и извилистыми каналами неслись они гуськом в темноте между бесконечными нивами густого, тихо качающегося камыша; ловкие рулевые искусно направляли чайки, а недремлющие атаманы зорко следили по сторонам. Но все было тихо и спокойно кругом; подозрительный плеск или шорох не будил казачьей тревоги; только иногда с резким шумом взлетали стада диких уток, приютившихся на ночлег, или доносился из какого нибудь залива мелодичный звук унылых лягушек. К утру казаки заехали в какое то плесо, закрытое со всех сторон, словно озеро, лозами и тростником, – оно было недалеко от острова Васюкова, за которым до Кимбургской косы было часов пять шесть ходу, не больше. Здесь и без половодья тянулся страшною ширью глубокий днепровский лиман, суженный лишь у Очакова косой. Но теперь, в половодье, он представлял собою почти безбрежное море, разрывавшее в двух трех местах Кимбургскую косу. Через эти то проходы Богдан и рассчитывал проскользнуть. Дело, впрочем, было нелегкое и рискованное; во первых, нужно было воровски пробраться среди массы шныряющих по лиману каюков и галер, а во вторых, суметь попасть на удобный проход, чтобы не сесть на мель, и, наконец, умудриться на той стороне Кимбургской косы прокрасться через линию сторожевых турецких судов.