Богдан Хмельницький (трилогія)

Михайло Старицький

Сторінка 59 з 381

– Он перекрестил несколько раз Ганну и, приподнявши ее голову обеими руками, поцеловал ее несколько раз в лоб и глаза. – Будь счастлива, любая моя, матерь божья охранит тебя на всяком твоем пути. – Затем он перекрестил склонившегося над его рукой Богуна. – Прощавай, сыну! Блюди свое сердце. Господь одарил его щедротами на утешение братьям и силу вложил в руки твои... Не забывай его... Будь и в гневе справедлив и милостив! – Батюшка возложил руки на склоненную голову казака. – И да поможет тебе бог на все доброе, а от злого да охранит он тебя!

Богомольцы разместились на возах. Ганна взобралась на высоко наложенную сеном и закрытую плахтами подводу и села рядом со старушкой в намитке.

Вскоре богомольцы минули большое село, поднялись вгору и выехали в степь. Богун ехал все время подле Ганны.

Ганна молчала, молчал и Богун.

Лицо его было сосредоточенно и серьезно; видно было, что какая то глубокая дума не покидала его.

Прерванный вчера так неожиданно разговор с Ганной не выходил из головы казака. В эту ночь Богун и не ложился спать; до самого света проходил он по дьяконовому саду, не будучи в силах подавить охватившего его волнения. Эта встреча с Ганной, вчерашний разговор, ее ласковые слова перевернули все в душе казака славуты. Богун чувствовал, что теряет над собой всякую волю, что другое властное чувство управляет им и влечет его за собой; он уже не сомневался больше в том, что после дорогой родины эта девушка для него все на земле; все чувства – любовь, дружба, восхищение, гордость – все слилось в душе казака в том глубоком и горячем чувстве, которое влекло его к Ганне.

– Не казаку, не казаку думать о дивчыне, – повторял сам себе Богун, шагая над обрывом и взъерошивая свою черную чуприну, но в душе его мимоволи подымался бурный протест против этих слов. Чему могло бы помешать его чувство? Никогда б ради него не изменил он заветам своей родины! Да он бы отсек себе правую руку, если бы хоть мысль такая появилась в его голове! Ему бы только знать, что Ганна любит, что ждет его, что согласна назвать его своею дружиной... и больше ничего он не просит, и опять понесет свою голову на смерть. Но Ганна, что же думает Ганна? Нет, нет, и не посмотрит она на такого казака, – твердил он сам себе и снова теребил в отчаянье свою чуприну и шагал над обрывом... Но когда первое сиянье зари забрезжило на востоке, решение было уже готово в сердце Богуна.

Возы слегка поскрипывали и колебались; казаки, окружавшие их, перекидывались редкими фразами; конь Богуна ступал неспешно рядом с возом, на котором ехала Ганна.

"Так бы и всю жизнь рядом с тобою, дивчыно моя", – думал Богун, посматривая на задумчивое лицо Ганны, словно стараясь прочесть в нем ответ на мучивший его вопрос.

– А славные, Ганно, люди у нас! – прервал он наконец долгое молчание.

– Славные, Иване, – проговорила тихо Ганна, – увидим ли мы их еще?

– Вот и поди ты, как господь разбрасывает, словно звезды по небу, добрых людей по земле, – нет, да и встретишься, и согреют тебя чужие люди теплее своих... – Богун наклонил голову и устремил глаза на поводья своего коня. Ганна тоже молчала. Он ехал так близко около воза, что дыхание его коня было слышно ей. После вчерашнего вечера она ощущала какую то неловкость в его присутствии, и хотя Богун не говорил еще ничего, но она ясно чувствовала, что тот разговор не может остаться неразрешенным, что он должен возобновиться снова, но когда? Ганна боялась этого мгновенья и усиленно отгоняла мысли о нем, успокаиваясь тем, что с ней на возе сидит и старушка.

– Так и тебя, Ганно, словно божью звезду, встретил я в жизни, – произнес тихо Богун, подымая на Ганну глаза.

Ганна молчала, склонивши еще ниже голову.

– Только мелькнешь ты, как звездочка между туч, да и опять спрячешься, – продолжал Богун, – и снова темная ночь обступает казака.

Ганна подняла голову и ответила твердо:

– Не одного тебя, казаче, охватила темная ночь, и не мне ее разгонять. Одному только богу все доступно, и к нему только стремятся теперь все наши помыслы и мольбы.

Богун взглянул на ее серьезное лицо и, пришпоривши коня, проскакал вперед.

Несколько раз в продолжение дня возвращался он к возу, на котором ехала Ганна, расспрашивал ее, удобно ли ей ехать, не выпьет ли она вина, не съест ли чего? То он гарцевал рядом с нею, то громко взгикивал и пускал коня в карьер по зеленой степи. И Ганна невольно любовалась его статной фигурой, как бы приросшей к коню, и удалой посадкой, и дикою скачкой вперегонку с ветром.

Отдыхать остановились только тогда, когда уж край неба залился алым и золотым сияньем. Обставили кругом возы, стреножили коней и пустили в степь. Развели огонек, подвесили походные котелки... Богомольцы расположились отдельно от Казаков; размотали бинты на усталых ногах, развязали котомки, вынули хлеб, соль, лук и редьку, и покуда кулишок закипал понемногу на огоньке, стали закусывать и запивать чистой водой. Казаки разлеглись также неподалеку полукругом, обратившись лицами к своему костру; не пели они песен ввиду наступавших страстных дней и истомившего всех долгого переезда по обходным путям, а молча курили свои короткие люльки; иногда кто нибудь обронял, словно нечаянно, небрежное словцо, и снова тихое молчание охватывало неподвижную, точно из бронзы вылитую, группу Казаков.

Богомольцы, проехавши весь день на подводах, чувствовали себя несколько бодрее. Более старые рассказывали о святых печерах. Говорили, что они идут под Днепром на ту сторону и что стены их выложены чистою медью, другие уверяли, что они тянуться вплоть до московского царства. Говорили о разных чудесах, совершившихся от прикосновения к святым мощам печерским и к телу святой Варвары, покоящемуся в Михайловском златоверхом монастыре. Разговоры велись тихо... Вечер настал сухой и теплый; ни одна струйка тумана не подымалась от земли; звезды горели ярким, сверкающим блеском...

Вдали от богомольцев на разостланных попонах сидела Ганна; руки ее охватывали приподнятые колени, а глаза глядели задумчиво в ту сторону неба, где еще невысоко над светлым горизонтом ярко горела, словно божий глаз, большая, сверкающая звезда. Подле Ганны, опершись на локти, полулежал Богун. Люлька давно уж погасла в его зубах, но казак не замечал этого: глаза его также глядели сосредоточенно вперед.

– Что ж, Ганно, неужели и у вас такие бесчинства насчет этих святотатственных аренд?

– Нет, у нас, хранил господь, такого не слыхать... Это вот тут в первый раз... И у нас пан Дембович тоже было задумал отчаянное дело, – колокол у церкви отнять и перевезть в костел, так люди начали боронить, и дьяк наш Лупозвонский с ними был первый... Поднялась драка; кое кого убили, кого ранили, а дзвона не отдали; а дьяк так совсем из села пропал, – думаем, убит...

– Царство ему небесное, добрый был человек, – проговорил серьезно Богун, приподымая шапку над головой, и затем процедил сквозь зубы: – У нас пока спокойно... не то б плохо было.

Наступило молчание.

– А расскажи ж мне, Иване, как ты зиму провел? Куда думаешь двинуться из Киева, что слышно между Казаков? – поторопилась спросить Ганна, боясь этого молчания.

И Богун начал говорить. Сперва он говорил отрывисто и сухо; но мало помалу его охватывало все большее воодушевление. Он говорил о своих планах, о морском походе запорожцев и о тех смутных слухах, которые носились между Казаков относительно планов и желаний самого короля.

А между тем разговоры богомольцев совсем утихли; подославши под головы котомки, они мирно уснули вокруг костра. Из группы Казаков слышался иногда густой храп; полупотухшие костры еще смутно вспыхивали перебегающим синеватым пламенем. Из степи доносилось тихое ржание стреноженных лошадей. Наконец Богун остановился и, сбросивши шапку, вздохнул полною грудью.

– Так то, Ганно, многое мы задумали, много и крови уж пролили, а что выйдет из того, ведает один бог...

Они замолчали. Ганна тихо поднялась с места.

– Куда ж ты, Ганно? – встал за ней и Богун.

– Пора, казаче! Вон посмотри, как уже опрокинулся Воз, – указала она на созвездие Большой Медведицы, – скоро и светать начнет, а сам говорил, что с рассветом отправимся в путь.

Однако Богун стоял перед ней, молча опустив голову, как бы собираясь сказать что то важное и решительное.

Ганна взглянула на него, и тревожное предчувствие охватило ее.

– Прощай! – проговорила она поспешно, поворачиваясь и думая уйти, но Богун остановил ее.

– Ганно, – произнес он взволнованным, но решительным голосом, – подожди: ты не сказала мне вчера, ждала ли ты меня так, как я ждал тебя?

Ганна повернулась к нему. Лицо ее было сильно взволнованно, глаза горели странным жгучим огнем. Сердце у Ганны замерло...

Она хотела сказать что то, но не нашла ни одного слова, да было уж и поздно останавливать Богуна.

– Прости меня, Ганно, прости меня, грубого, простого казака, – заговорил он горячо и быстро, не сводя с нее глаз, – не умею я говорить панскими, шляхетскими словами, не умею ховаться, не умею кривить душой – люблю тебя, солнышко мое ясное, зиронька моя вечерняя, люблю одну на всей Украйне, на всей божьей земле!

Лицо Ганны побледнело, расширенные, светящиеся в темноте глаза остановились на Богуне с выражением какого то немого, еще не вполне уясненного ужаса.

– Постой, постой! – проговорила она тихо, хватая его за руку; но Богун не заметил ни слов Ганны, ни ее движения: как Днепр, прорвавшийся сквозь пороги, так мчались теперь неудержимо его горячие, бурные, несдержанные слова.

– Тебя одну, тебя люблю, счастье мое, королевна моя! Ни разу еще в этом сердце казацком не просыпалось кохання, а как увидел я тебя, Ганно, от самого первого разу не могу забыть, не могу думки моей оторвать от тебя! Я знаю, что не простого казака тебе надо: только нет, Ганно, на всей широкой земле такого лыцаря, такого вельможного пана, чтоб подошел к твоей душе. Скажи ж мене, Ганно, одно только слово, любый ли я тебе хоть немного? За одно такое твое слово – умру вот тут от счастья, весь свет переверну!

Ганна стояла перед ним бледная, словно мраморная.

– Не говори, не говори, казаче! – почти вскрикнула она, закрывая лицо руками.

– Я обидел? Я зневажил тебя? – бросился к ней Богун.

Ганна молчала, только грудь ее подымалась усиленно

и высоко.

56 57 58 59 60 61 62