Я обошел "Волгу". Дверцы закрыты, но не на замки. Ключи — в гнезде зажигания. В салоне — запах французских духов, которые Ярослав подарил Маргарите. В гостинице. Видел собственными глазами. Петруня искал в кармане сигареты и словно нечаянно вынул коробочку с золотым тиснением. "А это — вам, Маргарита, сувенирчик!" Маргарита вскочила с кресла и поцеловала Петруню. В губы. Конечно, за такие духи можно целовать. Даже Петруню…
Однако это уже с моей стороны — ревность. Завистливая ревность.
Я захлопнул дверцы и приказал участковому не отходить от машины, пока не приедут из уголовного розыска. Я — что-то вроде частного детектива. Таким меня задумал Петруня. Я — наблюдательный, я — мудрый. Но даже для меня исчезновение Ярослава — пока тайна. Разве что найдут тело. А тело никогда не найдут. Я понял это еще с первых страниц романа. Интуиция опытного потребителя детективов. Впервые Ярослав не только придумал сюжет романа, но и сам прожил его. Роман-жизнь. Роман-предвидение. Роман-следствие.
Вокруг "Волги" Петруни было множество следов, утром прошел трактор, подъезжал "газик" председателя колхоза. Но тренированным глазом (детектив!) я отметил узорчатый след финских ботинок Ярослава. Вот он вышел из машины, обогнул ее и пересек дорогу к кладбищу, где похоронены мать и отец. И снова цепочка знакомых следов, теперь уже в поле. Обратно, с поля, следов нет, будто Петруня испарился. А может, все же трактор стер гусеницами его следы. На клинышке через дорогу от кладбища — золотой ежик жнивья. Скирда соломы высилась в глубине поля, ближе к оврагу, который мы в детстве называли Ближним. Места нашего с Ярославом детства. Снова, как много лет назад, когда мы были пастушками, в ложбине надо рвом паслась белая, словно кто-то тщательно отмывал, свинья. У скирды — мальчуган с книгой на коленях. Я медленно направился к нему, словно возвращался в детство. Сколько лет уже я не ходил по жнивью — жнивье с хрустом стелилось под подошвы. Дорога, бессонная ночь, утренние волнения утомили меня, голова слегка кружилась, и казалось, что не я иду к скирде, а скирда легонько, словно марево, покачиваясь, плывет навстречу. Из далекого прошлого.
Я приблизился к скирде. Мальчик не отрывал глаз от книги. Он был в кедах, хэбэшных брючатах и ситцевой, вылинявшей на солнце рубахе. Мы в свое время ходили босиком или же в постолках и донашивали отцовы штаны и материны кофты. Но что-то в нем было и от нас. На худенькой спине, под рубашкой, так же торчали острые, словно обрубки крыльев, лопатки. В светлых волосах солнечными лучиками золотились соломинки. И такая же, как у маленького Ярослава, сосредоточенность в лице. Тот так же, когда зачитывался, забывал, где он, кто он: свинью перехватывал объездчик либо она возвращалась в село одна и рыла огороды, мы бросали ему за ворот лягушек и ящериц, однажды подожгли стерню, он читал, пока огонь не подобрался к книжке.
— Приветствую вас, будущий гений… — произнес я не без иронии: в каждом мальчишке с книгой на коленях виделся мне сегодня Ярослав Петруня. Маленький книгочей наконец оторвался от своего тома, поднял голову, но его затуманенный взгляд скользнул по мне, не видя. Он был весь в мире грез. Мечтательная улыбка светилась на загорелом лице мальчишки. Он опустил голову, и глаза его побежали по строчкам. Он не принял моей иронии, не заметил насмешки. Витал в облаках. Это потом, уже взрослым, научится он жить земными радостями, как и герои его пьесы. "Метаморфозы". Превращения. Впрочем, это, кажется, одно и то же. В цифрах я ориентируюсь лучше. Никогда ни за чем иностранным не гонялся, ни за словами, ни за джинсами. Принципиально одеваюсь во все отечественное. Такой я. Положительный. И всю жизнь был таким. Никаких метаморфоз.
А Ярославу Петруне — чего ему не хватало?!
Я повернулся и пошел прочь. Я был здесь лишним. И со своими ребятами, хоть и держу их в строгости, не всегда нахожу общий язык, где уж с чужими. Племя молодое, незнакомое… А что, может, мне первому набиваться на знакомство? Не дождется. Мы свое, почитай, прожили, лучшие годы, пусть они так попробуют — тихо, мирно, сыто. Известно, на все готовенькое приходят. Базу мы для них, считай, построили, стартовую площадку — из наших, родительских, спин, а они теперь на наших спинах — свои "брейки" крутить будут. Я тоскливо оглянулся. Синее небо, золотое жнивье — природа. А я — не то чтоб старый, но вроде древний, душа словно мхом поросла. Пусть живут и плодятся, может, они будут умнее нас, может, у нас все будет иначе. Извечная иллюзия человечества — вера в детей. Будто дети — не от нашего корня, с других планет прилетают. Пусть только где-то когда-то вспомнят, что до них был я — ходил по этому жнивью, любовался этим небом, питал кучу розовых иллюзий. Которые потом развеял ветер времени. Мальчик с книгой на коленях не по-детски сосредоточенно глядел мне вслед. Что-то очень знакомое было в этих карих, лукавых, мудрых и одновременно грустных глазах, словно знали они такое, чего я никогда не буду знать.
Глаза Ярослава Петруни, когда он, стоя на сцене областного театра, после спектакля, выслушивал дифирамбы в свой адрес.
Я вышел на дорогу, сел в машину и поехал в село.
Глава литературоведческая
ИСТОЧНИКИ ТВОРЧЕСТВА
Я настоящий писатель — мой сын ходит в школу в американских джинсах.
Я талантливый писатель — у жены есть каракулевая шуба, кожаное пальто, на подходе канадская дубленка.
Я большой писатель — на собственную дачу езжу на собственной "Волге". Афоризм Ивана Ивановича Бермута: большая машина — большой писатель. Смеялся, когда впервые услышал, а запомнилось. Теперь не смеюсь.
Да когда же это все началось, люди добрые?!
Наверное, с переездом в город. Потому что в селе, рассылая в редакции стишки и получая стандартные отказы, я даже и не помышлял о гонорарах. Даже слова такого не знал. Впервые услышал его от дяди, у которого квартировал, когда учился в девятом и десятом классах. Десятилетки в Пакуле не было, надо было ходить за восемь километров, дядя с тетей сжалились, пустили к себе. Дядя работал в сберкассе. Как-то позвонили ему из редакции, расспросили о вкладах трудящихся и от его имени поместили в газете заметочку о росте благосостояния сельских тружеников. К славе дядя отнесся спокойно, но, когда пришел из редакции перевод на приличную, как мне тогда показалось, сумму, — совсем рехнулся. Подсчитал: чтобы купить "Победу", надо написать и напечатать тридцать две тысячи слов. Если даже писать всего по странице в день, за девять месяцев — машина! В тот же вечер дядя набросал темы для своих будущих статей, ориентируясь на отделы редакции, названные в конце четвертой страницы с адресами и телефонами: "Партийная жизнь", "Промышленность и транспорт", "Сельское хозяйство", "Культура и быт", "Советское строительство".
Перебрал бумажный хлам в ящиках стола и нашел рукопись своей ранней повести, из-за которой когда-то конфликтовал с Бермутом. Молодым был, хотел удивить мир. "Страницы веселой автобиографии" — такой был подзаголовок у повести. Бермут, тогда он заведовал в издательстве прозой, просмотрев рукопись, вылил на меня ушат холодной воды: "Рано тебе еще писать автобиографии…" И еще запомнилось: "Пиши как все, и будет тебе, Ярослав, зеленая улица…" Тогда я забрал рукопись и через месяц принес другую. Работал каторжно. День и ночь. Это я умею. Машинка трещала как пулемет. Допечатав последнюю страницу, вышел из комнаты и опустился на порог. В голове помутилось. От истощения. Когда меня захватывает азарт, не жалею себя. Особенно если знаю, что это легко пройдет через редактора издательства, что за это заплатят. Будто не слова печатаю, а денежные купюры. Новая повесть была "как у всех". Бермут похвалил и дал зеленую улицу. А накануне речь шла о том, что книжку выбросят из плана. А мы с Ксеней как раз квартиру получили, еще ту — первую. Ксеня входила во вкус столичной жизни: чтоб все было как у людей… И Орест подрастал — шубка польская, костюмчик немецкий. Чтоб не стыдно показаться на людях. Люди — не те, что вокруг нас, а те, к которым мы тянулись, как побеги к солнцу. Я, правда, тогда еще работал в редакции, зарплаты моей Ксене хватало на неделю. А тут еще Бермут: "С твоим талантом, Ярослав, ты мог бы ого-го-го на какой высоте быть, я тебе, Ярослав, добра желаю, ограждаю от кружного пути, на верную дорогу вывожу".
Теперь пробегаю глазами страницы забытой рукописи — словно не я писал. Коряво, по-молодому наивно, но — искренне, с моей грустной иронией. И никаких кружных путей. Плохая ли, хорошая, но моя проза. Я тот самый, которого собственноручно и убил в зародыше. Еще одно нерожденное мое дитя. Еще один грех на душу. Может, самый большой. Детей, от которых избавлялась Ксеня (когда пожить, как не теперь?), ложась на три дня в больницу, уже никто не родит. И уничтоженного мною в собственной душе тоже не будет. И не надо винить Бермута. Можно было отстоять повесть. Добиться своего. Напечатали бы — не сразу, так позже. Через год, ну через два. Когда Бермута попросили из издательства. Другие, более упрямые, честные, печатались и печатаются.
Потрясение — смерть отца. Стресс — говорят нынче. Шел за гробом и клялся никогда не браться за перо. Мне позвонили, что отец умирает, он давно болел. Я примчался через несколько часов, на такси, мои "Жигули" были в ремонте. Впрочем, какое это имеет значение. Хотя нет, имеет. Когда я приехал, отцу стало легче. Была зима. Родственники толпились в хате, сидели на лежанке, на печи — из других сел. Ждали смерти. Во дворе уже обсмаливали кабанчика. Была зима, деться некуда, хата тесная. Я нашел в "дипломате" журнал со своим новым рассказом, сел у постели отца. Отец дремал. Внезапно открыл глаза: "Может, что новое написал?" Я ничего лучшего не придумал, чем прочитать вслух собственный рассказ. Возле умирающего отца. Родственникам. Соседям. И вот я начал. Боже, как я ненавижу их с тех пор — мои кудрявые слова!.. Словесная патока. Словесный понос. Слова, слова, слова!.. Перед этим я читал рассказ в кругу друзей в своей гостиной, меня даже хвалили, лакомясь бразильским кофе. Но здесь, у постели умирающего, у порога великого таинства смерти — оголилась вдруг вся искусственность, фальшь написанного.