Спектакль

Володимир Дрозд

Сторінка 34 з 41

Кроме единения душ на самой высокой орбите чувств!

— Уберите же, прошу вас, руку с моего бедра! И не жуйте мне мочку уха. Неужто наши души, Ярослав Дмитриевич, не могут соединяться как-то иначе? Или только старым способом?..

Он резко поднялся с колен, отошел к окну, закурил, нервно чиркнув зажигалкой, голос глухой, обиженный:

— Вы невозможны. Но ваш холодный скепсис… не погасит моей любви.

Прижался лбом к оконному стеклу, зажмурил глаза: почему жизнь так беспощадна к нему?

— Ой, не могу! Разве я — актриса?! Да я по сравнению с вами, Ярослав Дмитриевич, — посредственность. Играете вы точно в стиле режиссера, который поставил вашу пьесу, но играете почти безукоризненно. Я уже вам говорила, что не люблю играть в жизни. Особенно если мне навязывают сценарий. А вы мне навязываете его с первой нашей встречи. Я называю это лирическим сексом. В провинциальном стиле. Спектакль давно закончился, а вы все еще сыплете красивыми словами. Я с первой нашей встречи поняла, что любить вы, к сожалению, давно разучились. А переспать с девятнадцатилетней женщиной — кому не охота? Я вовсе не пуританка, вполне современная…

— Перестань! — хватил кулаком по раме до боли в руке. — Чего ты хочешь от меня?!

— Чтоб вы не играли со мной, как с девочкой.

Он прошелся по спальне, из угла в угол, вдоль двери, пять размашистых шагов, криво ухмыльнулся.

— Добро, если ты так уж требуешь честности. Я хочу тебя. И было бы странно, если бы я тебя не хотел, ты такая женственная…

— Не надо слов! — резко оборвала Маргарита, отвернулась к стене. На миг Ярославу показалось, что в ее огромных глазищах блеснули слезы, впрочем, от такой потаскушки всего можно ждать, успокоил себя. Снова опустился на колени у кровати, нетерпеливыми пальцами потянул книзу замочек молнии на платье.

— Не надо, я сама.

Раздевалась спокойно, деловито, будто на сеансе стриптиза, который ему доводилось видеть во время заграничных поездок, будто и впрямь купленная на час за флакон парижских духов, которые все еще лежали в машине. Сняла туфли и колготки. Сняла платье, надела на плечики и повесила в шкаф, оставшись в белье. Французские трусики с цветочком и кружевной лифчик. Ярослав протянул руки. Она отвела их и — холодно, трезво:

— Я приму душ.

Сунула ноги в его тапки, взяла с кровати полотенце и понесла через ярко освещенную гостиную свое гибкое, юное тело. Ярослав прижался лбом к оконной раме. Фонари на обезлюдевшем бульваре выстроились в колонну. На этом самом бульваре он, оскорбленный, корчился, когда Маргарита, та, школьных времен, оставила его в ресторане и ушла. На этом бульваре, назначив ей свидание телеграммой из Тереховки, он напрасно ждал весь вечер, обманывая себя: опаздывает, задержалась на лекциях, но придет, придет… Не пришла. И уже не придет. Те, кто не пришел к нам в юности, уже никогда не придут, и напрасно ждать их, смешно ждать. Да и ты уже другой. Того нет давно. Тот юноша умел влюбляться. А в тебе — все умерло.

Ярослав снова закурил, но от дыма его замутило. Не спасала сигарета.

Маргарита вышла из ванной в чем мать родила, лицо — застывшего манекена, влажная кожа блестела в свете люстры, все тело будто под тоненькой корочкой льда, ни единого живого движения: на журнальном столике взяла сигарету и зажигалку, положила на кресло белье, холодная, вся холодная. Легла поверх одеяла, руки — за голову, глаза — в потолок.

Вот минута, которой ты ждал.

Она твоя.

Иди возьми.

Есть грань загрязнения окружающей среды, за которой все живое умирает. Нет, бунтует, как киты, выбрасывающиеся на берег океана. Есть грань загрязнения души, когда она бунтует, если осталась в ней хотя бы капля живого. Или покорно и на веки вечные умирает. Он думал, что душа бездонна и всесильна, что она самоочищается, сколько бы ни лил в нее грязи. Как долго верил, что и талант неисчерпаем, что его хватит на все — на однодневки, ради хлеба насущного, роскошной машины, дачи, и всего, всего, что ему хотелось иметь, чтобы выделиться среди других, кто не имел или не хотел иметь всего этого, чтобы теперь съесть и износить все то, чего не хватало ему в детстве. Но способность человеческой души самовозрождаться, нейтрализуя грязь, оказалось, не бесконечна. Рано или поздно наступает кризис. Экологический кризис человека. Самоотравление — и протест совести. Крик совести. Отчаянный. Совесть молчала, когда насиловал себя за пишущей машинкой. Совесть молчала, когда нес в издательство толстенные рукописи, сознавая, что в них нет ничего, кроме пустых слов. Совесть молчала, когда снимался для газет с дояркой в дни торжественных выездов в колхоз, когда запечатлевал себя на фоне фермы, хотя он был совершенно равнодушен к заботам и радостям этих женщин. Совесть молчала, когда оббивал пороги высоких инстанций, потрясая пухлыми томами своих книг, выбивая квартиру престижнее, чем жилье товарищей по перу. Совесть молчала и тогда, когда звонил Ксене от любовниц и ронял в трубку утомленным баритоном: "Еще не спишь, любимая? Я задержался в библиотеке, скоро буду, тут, понимаешь, старопечатные книги, напал на потрясную публикацию, на грани открытия. Хоть сейчас садись и пиши диссертацию". "И пиши, любимый, — отвечала Ксеня. — Тебе не помешает докторская степень. Пиши, дорогой, но не на коленях у нее…" "У кого?! Ну что за подозрения, я тут не разгибаясь работаю!" — искренне возмущался он. "Работай, работай…" — снисходительно говорила Ксеня и вешала трубку.

Столько лет молчала совесть!

И тут — спазм совести, инфаркт совести, и душа его, как огромный океанский кит, выбросилась на песок, задыхалась, и умирала, и не могла умереть, потому что оставалась в ней крупица того, что не умирает. Никогда не думал, что можно так себя ненавидеть.

Взял подушку с кровати и потащился, спотыкаясь о ковер, в гостиную. Выключил свет, швырнул подушку на диван и упал на него. Свернулся калачиком, как в детстве у печной трубы, после несправедливых укоров мачехи. Слышал, как время от времени пробегают мимо гостиницы машины — наверное, ночные такси с вокзала. Слышал, как в ванной капает вода, Маргарита плохо закрутила кран. Слышал, как она закурила сигарету, потом еще одну. Слышал, как Маргарита одевалась — платье шуршало, совсем как солома, когда он устраивался под скирдой, на уголке пакульского поля и с трепетом раскрывал книгу, еще не читанную, только что из библиотеки, словно вчера это было, а жизнь, считай, прожита, осталось благополучно докатиться по уже проложенной колее до станции назначения… Потом Маргарита подошла, села на краешек дивана, нашла его руку:

— Прости. Но ведь ты только этого хотел. Так все и задумал. Выдумал и меня. И все, что между нами может быть. Я только выполняла твою волю, а ты мне действительно не безразличен. Может, когда-то у нас еще будет все по-настоящему.

Ярослав молчал, и она виновато спросила:

— Ты ненавидишь меня?

— Я себя ненавижу.

— Я пойду, — сказала погодя. — Посижу до утра на вокзале.

— Не уходи. Без тебя мне совсем плохо.

Взял ее руку, прижался щекой к ладони.

Она легла рядом, как была, в платье, тоже калачиком, по-сестрински касаясь коленками его коленей, теперь обе Маргаритины ладони холодили его горячее, будто в болезненном жару, лицо.

— Все… Все. С завтрашнего дня буду жить по-новому. Выберусь из своей бумажной трясины. Поеду на БАМ или еще куда-нибудь, где работают и живут в полную силу. Нет, — в колхоз. Без фотоаппаратов и корреспондентов. Не для галочки в плане мероприятий по связи с жизнью, а для того, чтобы писать и жить по-настоящему. Или шофером в колхоз, хотя бы на полгода, на весну и лето, никому не скажу, кто я, мол, хочу подзаработать, чтоб не боялись люди мне душу свою раскрыть… Если б ты слыхала, как и что они говорят, только записывай, как сегодня на бураках! Напишу книгу рассказов — "Характеры". Впрочем, это, кажется, уже было у Шукшина. Ну что-то другое, но в этом духе. Из жизни. Не из головы. И серию статей: "Думы колхозного шофера". Здорово, правда? Ксене и сыну скажу: хватит бегать наперегонки с семьей мясника из соседнего подъезда — у кого лучше чехлы на сиденьях машины, у кого дороже гарнитур или люстра… Мы интеллигенты, хоть и нету такой графы в анкетах. А интеллигенция всегда была впереди, когда речь шла о морали, духовном богатстве. Интеллигенция первой шла на самопожертвование во имя высоких общественных идеалов… Так им и скажу, как хотят… Не буду больше гнать погонные метры прозы. Я развратил их легкими деньгами. Мне хотелось получить от жизни сразу все. Думал: еще одна книга наспех, еще, а настоящее создам потом. Я не понимал, что Муза измены не прощает. Думал, что с ней можно, как с Ксеней: шесть вечеров в неделю — с другими, а в воскресенье — вечер улучшения семейных отношений… А кто уходит от богини, то это уж навсегда, но чувствую, есть еще силы все начать сначала. Ты в меня веришь?

— Верю, верю, Славочка. Ты еще молодой, энергичный. Ты еще все сможешь.

— Когда начинаешь все сначала, надо, чтоб кто-то в тебя верил. Я знаю, Ксеня рассмеется: ты семь раз в неделю курить бросаешь. Именно так и скажет. Но я и курить брошу. Теперь уже всерьез, навсегда. Мне теперь прожить надо долго-долго, чтоб возместить утраченное и успеть сделать все, что суждено. У меня есть целая тетрадь с темами для книг, которые я хотел написать, но все откладывал на потом. Вот оно — потом — и пришло. Или теперь, или уже никогда. Повтори, что ты веришь в меня.

— Верю. Могу поклясться. Глупенький, разве ты не знаешь: когда любишь — веришь? Без веры в человека нет любви.

— А ты всерьез любишь меня, такого старого и плохого?

— Нет, в шутку… Ты не старый и не плохой, ты только прикидываешься иногда плохим. Ты добрый. А я не так уж много встречала добрых. Мужчин. Я влюбилась, как школьница. После первого твоего появления в театре. Только не смейся надо мной. Никогда не смейся, слышишь?

— Я не смеюсь, я тебе так благодарен. Ты гениально почувствовала, я не способен был никого любить, кроме себя. Но теперь я стану другим, и ты мне поможешь. Настоящим писателем, таланта мне не занимать, и когда-то о нашей любви напишут книгу, биографы завистливо станут фантазировать, не поскупятся на многоточия, а мы назло им и всему свету будем любить друг друга чисто, честно.

31 32 33 34 35 36 37