Богдан Хмельницький (трилогія)

Михайло Старицький

Сторінка 34 з 381

Он был так погружен в свои думы, что и не за метил, как тихо вошла к нему Ганна и остановилась возле дверей, вся проникнутая новым приливом печали дорогого всем батька. Стройная фигура ее, освещенная лиловыми полутенями, казалась теперь легкой, воздушной. Длилось молчание; наконец невольный, глубокий вздох Ганны заставил вздохнуть Богдана и поднять глаза.

– Ганна, любая моя, я и не заметил тебя... А что? – окликнул он ее мягким, уныло звучащим голосом.

– Я... – смешалась как то Ганна, – хотела спросить дядька, нельзя ли хоть здесь приютить людей... Вот в двух рабочих хатах, что за гумном?

– Каких людей? – встрепенулся Богдан, и какая то тревога сверкнула на миг в его взоре.

– Говорят, – подошла ближе к столу Ганна, – в дальнем хуторе, в байраках и в лесу появились целые семьи людей... И дети между ними... А теперь вот холодно, и вот вот зима.

– Семьи с детьми? Как дикие звери? – схватился взволнованный Богдан и направился к двери. – Нужно немедленно туда поскакать и разведать.

– Не тревожься, дядьку, я уже распорядилась, послала Ахметку, а самому теперь ехать туда не к чему: ведь верст восемь отсюда; пока доедешь, будет ночь.

– Пожалуй, и так, а завтра утром рано поеду. Когда Ахметка вернется?

Да к ночи, верно; я ему наказала, чтобы детей и хворых с собой забрал... так, может, и запоздает.

– Спасибо тебе, дорогая, что так распорядилась. А как ты думаешь, Галю... Сядь вот здесь, потолкуем... Откуда это беглецы? Из под Старицы ли? Так нет... там детей быть не могло.

– Я сама так думаю, что нет, и по времени не выходит... Может быть, в дальних от нас селах начались уже такие притеснения, что народу невмоготу стало терпеть, вот он и уходит.

– Да, это вернее всего, и это зло коли началось, то неминуче разольется по всей Украйне.

– Неужели же против этого зла бороться нельзя? – вздрогнула Ганна и остановила на Богдане свой пытливый взор.

– К несчастию, без народа борьба невозможна... я в этом глубоко убежден, – сказал печально Богдан, – хотя многие думают не так, вот и твой брат; но пора уже нам призвать на помощь к мужеству разум: против грубой силы нужно выставить хитрость, против наглого нападения – тайный подкоп, против пьяного своеволия – трезвый, братский союз... Нужно и в своих требованиях быть умеренными и к невозможному не стремиться: нельзя же стране быть без рабочих рук... Всякому свое: рыцарю – меч, купцу – весы, а пахарю – рало. И в писании сказано: ина слава солнцу, ина – месяцу и звездам.

– Но ведь наш народ всегда был свободен, и земля – его родовое добро, а шляхта отымает и хочет вольный люд обратить в своих подданных.

– Так пусть же этот люд тоже стоит за себя, – закурил Богдан люльку, – а то на Запорожье бегут, еще охотнее идут на льготы к панам, а как казаки за себя и за них несут головы, то их и не видно.

– Что ж? Пока льготы держат паны, пока хорошо живется, так что ж им волноваться? Наш народ любит землю, хлебопашество.

– Нет! – раздражительно начал Богдан, закинув ногу за ногу. – Коли считаешь, что земля твоя собственность и что сам ты не запродаешь никому своей воли, так стой на своем и не беги на приманки, а коли бойцы поднимают мечи, так становись все до одного в их ряды: или костьми ляжь, или врага сокруши, – вот это я понимаю.

– Но ведь таких голов, как у дядька, нет больше на Украйне, – с глубоким чувством заметила Ганна.

– Что ты, любая! Украйна не бедна головами, да только все врозь идет... Оттого то нас и одолевают, да и народ все до сих пор сносит... Значит, мало еще ляхи ему сала за шкуру залили; когда припекут его больше, тогда или подымется он, если богом призван жить на свете, или покорится совсем рабской участи, если он обречен на погибель!

– Неужели же нужно желать еще мук нашему несчастному люду? Разве без этих слез невозможно спасенье? – заломила Ганна руки и безнадежно склонила голову.

– Невозможно, – сурово и мрачно сказал Богдан, – и они дождутся, что шляхта затянет в ярмо им шеи и обратит в волов подъяремных, и это настанет, потому что некому будет отразить насилие.

– Как, дядьку? – всплеснула руками Ганна, и глаза ее открыл ужас. – Такая страшная доля грозит нашей родине?.. И неужели у нее не найдется защитников?

Богдан положил люльку, обвел мрачным взглядом всю светлицу и свесил голову, потом промолвил упавшим голосом:

– Думаю, что нет, и эта мучительная дума сосет мне сердце, точит силу, – вздохнул он и потер рукою лоб, словно желая выдавить оттуда неотвязную мысль. – Здесь вот у меня собирались, думали, гадали, да путного то ничего не придумали... Сил то у нас настоящих нет, чтоб помериться с Польшей. Удальцов, что с улыбкой, с весельем понесут жизнь свою в самое пекло, таких лыцарей, каких и на целом свете нет, таких у нас наберется немало, да что они смогут? Честно, со славою лечь, а народ то останется все рабом и только стоном в песне будет поминать их славное имя!

– Нет, такого ужаса быть не может! – стала Ганна и, сложив набожно руки, подняла к старинному образу, озаренному лампадкой, строгий, почти суровый взгляд. Этого он, распятый за нас, не допустит!

– Ему то, всесильному, все возможно: и светила, и звезды падут, и восстанут по единому слову, но, видно, мы прогневили милосердного, и отвратил он от нас свое око.

– Милости и любви его нет границ, – тихо, с глубокою верой промолвила Ганна.

– Все это так, мое золотое сердце, да только богу молись, а сам непрестанно трудись, на бога уповай, а сам не плошай!.. Теперь же, что без пастыря стадо овец? – говорил Богдан, и в голосе его дрожала такая теплота, такай сердечность, что у Ганны встрепенулась душа и легкий румянец проступил на бледных щеках.

– И потерпим, но не упадем в покорном бессилии! вскрикнула девушка, и глаза ее засветились и потемнели Защитник и борец у нас есть!

– Кто, кто, Галю?

– Наш первый лыцарь Богдан!

– Дорогая моя! – вспыхнул Богдан. – Ты не умеешь льстить, но тебя ослепляет твоя привязанность, твое дивное сердце... Куда мне?

– Нет! – воодушевилась еще больше Ганна. –К чему сомнения? Голова нашего батька не должна клониться от дум, а должна смотреть гордо и смело в глаза нашей доле; я верю, глубоко верю, что господь тебе даст и мощь, и разум, и доблесть, что его десница на твоем челе, – уже почти бессознательно, вдохновенно говорила она, и голос ее звучал властно. – Вся Украйна на тебя только и смотрит и в тебе греет надежду; она преклонится перед твоим словом, и, когда ударит час, то все пойдут за тобой, и даже у слабых горлиц вырастут орлиные крылья!

Вся фигура девушки, энергично наклоненная вперед, с поднятой рукой и пылающим взором, дышала силой и красотой; на чело ее упал последний луч догоравшего солнца, словно пророческое вдохновение, слетевшее с небес.

10

Поднятая буря в едва успокоившемся сердце Богдана вскоре снова притихла: с одной стороны, сообщение Шмуля не подтверждалось никакими посторонними слухами, с другой – кричащие нужды беглецов приковывали к себе все внимание господаря и заставляли его с утра до ночи хлопотать вместе з Ганной об этих несчастных. Наконец, перепуганный Шмуль начал потом отпираться и молоть такой вздор, что Богдан счел его самого изобретателем проекта .новых аренд и успокоился. Жизнь снова потекла на хуторе так тихо и спокойно, как воды глубокой реки по мягкому руслу.

Богдан весь отдался хозяйственным заботам и чувствовал, как этот новый прилив деятельности и окружающая его любовь с каждым днем усмиряли и исцеляли его душевные боли; он мог бы считать себя даже счастливым, если, бы этот мирный труд не нарушался неумолкающими мыслями о будущем да криком голодных, стекавшихся к нему ежедневно. А их являлись целые толпы. Это были жалкие, оборванные люди, с заросшими лицами, всклокоченными волосами. Женщины были измождены и худы, дети все казалися слепленными из какого то прозрачного желтого воска, с одутловатыми щеками и большими животами, мешавшими им ходить.

Когда морозным утром Богдан выходил на крыльцо, они уже толпились кругом, жалкие, голодные, заворачиваясь в рваные свитки.

– Господи! Что делать мне с вами? – спрашивал Богдан, окидывая сострадательным взглядом дрожащую толпу.

– Что хочешь, батьку, только не гони: умрем тут, все равно идти нам некуда! – стонали жалобные голоса.

– Да откуда вы все? – изумлялся Богдан.

– Из табора Гуни! – раздавалось из некоторых углов.

– Почему же не идете назад, к своим владельцам? Коронный гетман прощает всех.

– Эх, батьку Богдане! – выступил из толпы старый, седой дед. – Ведь сам ты добре знаешь, какое гетманское прощенье! От добра люди холодной зимой из теплой хаты це побегут... Истребил наше жилье и добро Потоцкий, ограбил последнее, чего не мог забрать – пожег. Хлебом лошадей кормил, а людей, что вернулись назад на свои насиженные гнезда, на пали сажать велел, канчуками до смерти засекал. Сколько наших померзло в глубоких оврагах! – махнул дед рукою, утирая рукавом подслеповатые глаза. – Вот сколько этих сирот подобрали мы, – указал он на группу детей, испуганных, грязных, с окоченелыми руками, с глазами, опухшими от слез. Грудных то побросали, пусть уж замерзают на материнской груди, – все равно им не жить! А там у господа бога им, невинным ангеляткам, – задрожал голос деда, – теплый приют. Не гони нас, батьку, прими хоть за харч! – сбросил он шапку и низко поклонился перед Богданом, а за ним обнажились все всклокоченные головы, и послышался робкий плач женщин да тоскливый писк детей. – Верными слугами до самой смерти будем! – Голова старика затряслась, и красные глаза заслезились. – Ой поверь, батьку, не легко кидать насиженные гнезда в такие года!

– Диду, да разве у меня может быть такое в думке – отгонять своих кровных людей? Только вот горе, что девать то вас некуда, – отворачивался в сторону Хмельницкий, – полон весь двор, все жилья, даже у подсусидков...

– Есть, дядьку, есть куда! – раздавался за ним каждый раз дрожащий голос. Богдан оглядывался и видел бледную Ганну. – Мы поместим их в сараи, в коморы, дядьку, – говорила она, запинаясь от волнения, – нельзя же так выгнать этих людей!

– Хорошо, моя ясочко, хорошо, – ласково улыбался ей Богдан, – веди их, накорми да выдай хоч кожухов, а мы уж там придумаем, что делать.

Но, однако, придумывать было довольно трудно, потому что уже и двор Богдана был переполнен, и у каждого подсусидка ютилось по два, по три бедняка, а приток их не уменьшался.

31 32 33 34 35 36 37