Внизу поблескивала лысинками отполированного булыжника широкая, как поле, площадь, обрамленная штакетинами фонарей дневного света. Пусть слышит площадь. — Хорошун признал-таки за ним талант! Тереховка признала. Этого ты хотел, Ярослав Петруня?
— А я, что тот пес, все вижу, все знаю, а сказать, чтоб до сердца дошло, не умею. Так что ты должен говорить и за меня, и за другого, за третьего, за всех людей.
И чего пристал? С этим талантом. Мне бы за себя сказать, а тут должен — должен! — и за него. У кого есть талант, тот о нем не говорит. Талант, что воздух. Дышишь, и все. Провинциальная манера — говорить о долге. Кому что он задолжал? А может быть, талант — это компенсация за горечь детства, за детские слезы и боль, боль…
И вот свершилось (и это все? ради этого?) — занавес опустился и снова пополз вверх, зал вежливо аплодировал. "Автора! Автора!" — прогремел могучий бас Ивана Ивановича. Ярослав послушно поднялся, пошел мелкими шажками на сцену — талантливый, известный, скромный. Аплодисменты все нарастают, аплодировал партер, аплодировал бельэтаж, аплодировали ярусы. Слава. Всенародная… Мировая… И вот он уже на сцене и раскланивается залу — как задавить в себе этот ироничный голосок, избавиться от критического взгляда со стороны хотя бы в эти самые высокие минуты взлета вчерашнего пакульца, вчерашнего свинопаса? (Свершилось! Что свершилось?!) И вот он уже благодарит участников спектакля, актерам жмет руки, актрисам — галантно целует. И застывает у рампы, такой талантливый, знаменитый — и такой обыкновенный, а из зала уже движутся его земляки, пакульцы, выстроенные в колонну по одному вездесущим, деятельным, незаменимым Бермутом, режиссером нового спектакля — после спектакля. Впереди толстощекая молодуха несет на рушнике каравай, за ней со снопом георгин выступает председатель пакульского колхоза (чертов Бермут, зачем он вытащил на сцену еще и Юрка Бублика — по глазам же видно, как тот ржет про себя, за одной партой — восемь лет, пока не перебрался во Мрин). Следом переваливалась моя располневшая учительница, за учительницей — мачеха и еще с десяток односельчан. И вот Ярослав Петруня целует каравай — под стрекот кинокамеры и щелканье фотоаппаратов, пакульцы выстраиваются на сцене, и учительница разворачивает бумажку с текстом своей речи, написанной Иваном Ивановичем:
— Уважаемые товарищи! Только что произошло большое культурное событие в жизни нашего края — спектакль по пьесе нашего уважаемого земляка, известного писателя Ярослава Петруни. Мы знаем и глубоко изучаем его прозаические произведения, а с драматургическим творчеством Я. Петруни познакомились впервые. И надо откровенно сказать, уважаемые товарищи, что знакомство это было радостным. Новое произведение, посвященное нашему сегодня, его тема и идея глубоко взволновали наши сердца…
Бублик стоял в двух шагах от Ярослава, смотрел ему в лицо и подмигивал одним глазом…
(Все. Хватит. Больше ни одного слова про спектакль после спектакля. И про банкет после спектакля Бермута, где меня пылко расхваливали перед каждым новым тостом. Не хочу! Писать об этом — переживать все снова. Под ироничным прищуром Юрка Бублика, председателя пакульского колхоза и моего бывшего одноклассника. С банкета нам с Маргаритой удалось сбежать. Вслед за пакульцами. Бермут с режиссером и оркестрантами, перекурив, снова уселись за столы, водки осталось море. А я, схватив Маргариту за руку, вытирая платком лицо, обслюнявленное Бермутом — трижды за вечер обнимал меня и обцеловывал, велеречиво поздравляя с успехом, — выскользнул на улицу. И все-все, что угнетало меня в этот вечер, исчезло. Мне необходимо забытье — и оно будет. Собственно, ради Маргариты я и ехал во Мрин. Кто сказал, что я ехал ради спектакля, организованного Бермутом? Бермута нет. Ничего нет. Есть только я и Маргарита. И швейцар, которого надо уговорить, чтобы пропустил Маргариту со мной после одиннадцати. Я взял и этот барьер. И даже сопротивление Маргариты, которой не очень хотелось идти на ночь глядя в гостиницу. Я бываю одержимым, когда чего-то очень хочу. Сверхконденсация энергии. Женщины любят волевых. Сильных. Страстных. Женщины любят победителей. А он — победитель. Триумфатор. Если запретит себе — думать. О самом себе.)
И тут, в холле гостиницы с круглым столом и мягкими стульями в льняных чехлах…
— Простите, бога ради простите, можно вас, Ярослав Дмитриевич, на одну минутку?
…На диване он сидел, дерматиновом, в кабинете редактора мринской райгазеты, где напечатал свое первое стихотворение о весне и второе — о Первомае, с портфельчиком на коленях, в вытертом до ниток засаленном костюмчике, впереди — выпускные экзамены, а дальше пропасть, ничего не различишь, не нужен он матери в селе, не нужен и тетке в городе, и нет гроша медного, чтоб готовиться и поступить в институт, есть лишь смутные мечты о журналистике. Редактор райгазеты, жалостливая женщина, набирает номер телефона обкома партии, разговаривает с инструктором отдела пропаганды и агитации… Боже, вспомнить бы фамилию. Смешная такая фамилия, ага, вспомнил — Перепеча. На следующий день — он уже в кабинете Перепечи, портфельчик между коленей, на портфеле — картузик, а за столом маленький, лысоватый уже человечек, в черном кителе и в очках с проволочной оправой, круглых, таких вот, как на этом дедке, и такие же, стального цвета, макинтош и шляпа. Маленький лысоватый человечек в черном кителе внимательно разглядывает его и говорит: "Так-так, читал ваши стишки, что-то в них есть, душевное, так-так, понимаю, один, без матери вырос, такие годы были, знаете, и вам досталось, не сахар, ничего, ничего, кого в детские годы не изнежили, те сильными вырастают, так-так, сдавайте выпускные экзамены и поедете в Тереховку, там нужен корректор, я уже звонил редактору, возьмет с нашей рекомендацией…" Первый человек, который в него поверил и позаботился о его будущем: пока он сдавал экзамены, ему держали место, сам позвонил в школу перед последним экзаменом и потом на протяжении нескольких лет поддерживал его, чуть ли не за руку вел по жизни, как же он мог забыть его и не пригласить на премьеру, забыть и не пригласить…
8
Оставив Маргариту в номере, бросился вниз по ступеням. Уже в холле подумал, что надо бы закрыть дверь номера из коридора. Гарантия, что не исчезнет. От этих девятнадцатилетних можно всего ожидать. Но возвращаться было поздно. Может, удастся быстро спровадить этого музейного дедка из экспозиции пятидесятых годов…
— Подышим свежим воздухом? Весь день такая суета, сил нет.
Взял его под руку, повел к выходу, мимо швейцара, сочувственно поглядывавшего на Ярослава — наверно, догадывался обо всем, мимо группы захмелевших постояльцев, вывалившихся из ресторана, мимо молодой пары, целовавшейся в укромном уголке между стеной ресторана и автоматом с газированной водой (везет людям — никто их не отрывает от этого благословенного занятия, даже проходивший мимо милиционер стыдливо отвернулся), боже, за что караешь — в такую минуту послал старого Перепечу! Быстрей. Быстрей. Маргарита ждет.
— Дочь ваша, Ярослав Дмитриевич?
— Где? — вскинулся.
— А с вами шла.
— Дочь. Учится.
— Так-так, а на кого учится?
— На журналиста, в университете.
— Так-так, вашими, значит, дорогами. Это хорошо. А на каком курсе?
Черт бы побрал настырного деда, он что — следователь?
— На третьем.
— Так-так, взрослая уже доченька. А еще детки есть?
— Есть, сын. Десятый кончает. Будет поступать на физико-математический.
Может, больше вопросов не будет…
— Так-так, это прекрасно, что двое деток. А у меня уже трое внуков. Время идет, идет времечко. На пенсии уже давненько. Работал еще немного в отделе кадров облисполкома, а теперь домовничаю. Дачка у меня — в коллективном саду. Роюсь в земле, как курица. Да оно и ладненько, для здоровья. А у вас дачка есть?
— Есть у меня дачка, машина, все у меня есть, нет только времени, закрученный, замученный. Дергают во все стороны: газеты, радио, телевидение, общественные поручения, а когда-то еще и почитать надо…
— А тут еще и я со своей стариковской болтовней, уж простите меня.
— Простите вы меня, что не пригласил на премьеру. Не успел. Репетиция, встречи с читателями, деловые переговоры с руководством театра, хотят, чтобы я специально для них пьесу написал, директор просто умолял, а что я могу, не разорваться ж…
— Так-так, понимаю, меня лета к земле клонят, я — вниз, а вы — все вверх и вверх, дистанция, так сказать, растет… А я за вами все время наблюдаю. Отдельную папочку для ваших книг завел, все, что появляется, покупаю. И читаю. Красиво пишете, красиво. Искрометный талант у вас, искрометный.
— Не знаю, красиво или нет, но, во всяком случае, грамотно, — изобразил на лице скромность, хотя на бульваре было темно, и его пантомима не имела зрителя. — Гениальности от человека требовать нельзя, это — от бога, как говорится, но элементарная грамотность для профессионала…
— Искрометный, говорю, талант у вас, — повысил голос Перепеча, повернулся к Ярославу и задиристо вздернул голову, его маленькие очки в проволочной оправе мигали где-то у Петруниного плеча. — Искр много, а огня мало, не больно согреешься. А может, я на старости лет мерзнуть стал и слишком много от литературы требую. Так что близко к сердцу моих слов не принимайте. Понимаю, вам сегодня такой фейерверк устроили, а тут я со своей ложкой дегтя… Но не сказать, что на сердце, — не могу, нет, не могу! Давно высматривал вас в наших краях, когда-то даже, будучи в Киеве, хотел зайти, но тогда не посмел. А теперь осмелился, потому что после пьесы — все, как по живому. Простите старому пенсионеру, но не всей душой на плуг свой наваливаетесь, мелко пашете, мелко. Теперь так: едва землю царапнут — и зерно бросают, но слишком уж этой новацией увлеклись, такие сорняки развели — волки по ночам воют. И в ваших книгах сорнячков много, Ярослав. А землю не обманешь и людей не обманешь. Книга — она, что фотография, все об авторе расскажет. Не болит у тебя, о чем пишешь, Ярослав. Слова будто и те, правильные, а за словами — пусто. И не знаешь ты, Ярослав, о чем говоришь. Прости, что на "ты", время для меня будто остановилось, будто снова ты пришел ко мне за советом, в бурочках самодельных, с портфельчиком.