Его, присмотревшегося в Европе к смелой и хитрой политике, не пренебрегавшей никакими компромиссами, а руководствовавшейся правилом, — цель оправдывает средства, — такая прямолинейность и даже, как ему показалось, узость Сирко — поразила его. Дело идет о спасении отчизны, а он толкует о том, что с басурманами соединяться грех, что казаков поставил здесь Бог для того, чтобы ограждать христиан от напастников святого креста! — "Да ведь для всякого греха есть и покаяние! — даже усмехнулся он про себя. — Можно и соединиться, и разъединиться, какая в том беда, лишь бы силу приобресть".
И он попробовал еще раз повлиять на Сирко силой своего слова.
Он стал повторять Сирко всю необходимость, в данную минуту, этого союза и законную необходимость пожертвовать даже частью для того, чтобы спасти все целое.
Сирко слушал его молча с угрюмым лицом; слова Мазепы словно не касались его слуха.
— Видишь ли, пане-брате, — произнес он, когда Мазепа замолчал, — говоришь-то ты красно, только пословица разумная говорит нам: "лучше синица в руке, чем журавль в небе". А твоя прибыль с татарской помощью подобна журавлю в небе, зато горе и разоренье, которое они принесут уже зело вымученному войной люду, так верно, как и то, что над нами завтра солнце взойдет. Довольно уже пролилось от проклятых агарян христианской крови, когда блаженной памяти гетман Богдан призвал к себе на помощь орду; довольно уже лил ее и Дорошенко, когда его татары гетманом ставили. А теперь уже годи! Пора, говорю вам, дать несчастному люду успокоение, а то смотрите, чтобы желая спасти отчизну, вы не спасли один только мертвый труп.
— Так что же, по-твоему, батьку, так и пропадать оторванной правой половине в ляшской неволе?
— Упаси Боже от такого греха!
— Так на кого же ты надеешься?
— На Москву.
— Что? — переспросил Мазепа, словно не понимая ответа Сирко.
— На Москву, — повторил настойчиво Сирко. Мазепа даже отшатнулся от Сирко.
— На Москву? — переспросил он, останавливая на нем свой изумленный, недоумевающий взгляд. — Когда она согласилась на этот договор и отказалась навсегда от правой половины?
— Навсегда! — повторил Сирко. — Эх, пане Иване, вот ты и был в чужих землях, а будто того и не знаешь, что только то и верно, что пишется саблей, а не пером! Разве мало докончаний писала Москва с Польшей, а потом и снова разгоралась меж ними война. Москва согласилась уступить правый берег только потому, что нельзя было теперь иначе открутиться от ляхов, а вот пройдет год, другой, и она возьмет правый берег назад.
— Еще бы не взять! Возьмет, только лучше ли нам от этого будет? — заговорил горячо Мазепа, — на правом берегу нам плохо живется, а посмотри, что делается и здесь на левом. Не утесняют ли бедного люда воеводы и ратные люди, не отягчают ли их невыносимые поборы?
— Стой, стой, — перебил его Сирко, — не торопись судить. Ведь вспомни: сперва ничего этого не было, пока Ивашка Бруховецкий не съездил в Москву и не назвал оттуда воевод и ратных людей. Все это от него вышло. Москва на наше устройство не налегала, лишь бы мы службу царскую верно несли. Все это он, выплодок чертячий, помыслил: когда увидел, что тут уже к нему ни от какого звания людей доверия нету, так поехал в Москву, да чтоб примазаться там, и выдумал все эти злохитрые и пагубные дела.
— Га! — вскрикнул радостно Мазепа и, сверкнувши глазами, впился ими в лицо Сирко, — вот ты сам говоришь — примазаться, значит, он знал, чем угодить ей, знал, что ей по сердцу придется!
Сирко нахмурился; слова Мазепы неприятно поразили его. Он провел рукою по лбу и проговорил угрюмо, не подымая на Мазепу глаз.
— Москва думала, что этого желает не один гетман, а весь наш народ, ведь и старшины ударили ей на том челом. Так или не так, а я говорю вам, не отрывайтесь от подданства нашего христианского монарха, лучшей протекции вам нигде не будет: московский народ родной нам по роду и по вере, московский царь равен и к боярам, и к простому люду. Это не польский сейм, где нас считают за хлопов и за быдло!..
XXIII
— Уж не думаешь ли ты Украйну в агарянскую неволю отдать? — спросил Сирко Мазепу, после минутного молчания.
— Эх, пане атамане, пане атамане! — покачал головой Мазепа. — Все-то ты думаешь, что не можем мы иначе, как на пристяжке, ходить! Вспомни, батьку атамане, как мы с тобой у деда Сыча "балакалы" и ты со мной "згоджувався", что только в своей хате и можно по-своему жить.
— Московская хата нам не чужая, а батьковская.
— Кто говорит об этом, — воскликнул с воодушевлением Мазепа, — только ведь когда и сыны повырастают, да поженятся, то в одной хате не уживаются. У Москвы и обычай, и, закон другой, батько с сынами в одной хате до самой смерти живут, а у нас и года не удержатся; у них и народ в послушании привык ходить, а наш и своей старшине покоряться не хочет. Да и все так. Так подумай — не станут же они из-за нас весь свой порядок ломать. Да и всякий так поступил бы, вот и мы, хотя бы на Запорожье, всех ведь принимаем, только всех заставляем по нашим обычаям жить. В чужой ведь монастырь со своим уставом не ходят.
Сирко слушал Мазепу и как-то невольно, незаметно для самого себя поддавался силе его убеждения, а Мазепа продолжал дальше, воодушевляясь все больше и больше.
— Ни одно царство не потерпит у себя status in stato, в одной хате двух господарей, а потому нам надо: либо засновать свое особое панство, или навсегда отказаться от Запорожья.
Теперь Мазепа хитро дотронулся до самого больного места кошевого. "Вся кровь залила лицо Сирко.
— Стой! — вскрикнул он таким громовым голосом, словно кто-либо прикоснулся к его обнаженному сердцу раскаленным железом, и, поднявшись с места, он сдавил руку Мазепы своей железной рукой.
— Скорее сын "откынеться" от матери, скорее мать забудет своих детей, скорее речки потекут обратно из моря, чем мы отступимся от Запорожья!
Он выпустил руку Мазепы и заходил большими шагами по светлице.
Мазепа следил за ним умным и проницательным взгляд дом. Несколько минут Сирко молчал, а затем проговорил взволнованно и отрывисто:
— Нет, нет! Нам Запорожье дороже всего на свете!.. Но с мучителями нашими бусурманами — не соединюсь никогда!
Последние слова Сирко произнес таким твердым и настойчивым голосом, что трудно было сомневаться в том, что он изменит когда-нибудь этим своим словам.
Мазепа взглянул на Сирко и его во второй раз поразило упорное, непреклонное выражение его лица, — видно было, что в этом вопросе его не в состоянии будет убедить никто и никогда. Он хотел было попробовать еще раз силу своей элоквенции, но в эту минуту дверь отворилась, и в светлицу вошел среднего роста человек, тощего сложения, еще молодой, с продолговатым лицом и слегка косоватыми глазами. Наружность его показалась Мазепе неприятной и некрасивой, но в узких глазах и в высоком лбе вошедшего светилось много ума, а главное хитрости. У пояса его висела походная чернильница, — знак писарского достоинства.
— А вот и пан писарь наш Суховей, — приветствовал вошедшего Сирко. — Ну, что, приготовил ли все "паперы"?
— Все, все! — отвечал каким-то смягченным голосом писарь.
И Мазепе показалось, что этот мягкий тон и эта усмешка не присущи этому человеку, что этот голос, такой мягкий и вкрадчивый, может звучать и резко, и властно, а мягкая усмешка может меняться в хищную улыбку.
— И к Ивашке написал? — продолжал спрашивать Сирко.
— Готово.
— Что же, все так, как говорил?
— Из песни слова не выкидают, — усмехнулся писарь.
— Ну, ну, гаразд. Прочти же.
Суховей покосился было на Мазепу, но Сирко поспешно прибавил:
— Его не остерегайся: от него я не кроюсь — он наш. Суховей бросил на Мазепу пристальный, но не совсем дружелюбный взгляд, развернул одну из бумаг и начал читать.
Это было письмо к гетману Бруховецкому. В письме запорожцы оправдывались в убиении Ладыженского, происшедшем от своевольных людей, без ведома кошевого начальства. Письмо было написано чрезвычайно резко и грозно. Кошевой упрекал гетмана и обвинял его во всех несчастиях, упавших на родину, он перечислял ему все его преступления и грозил большими бедами, если он, гетман, своевременно не одумается и не успокоит отчизны. "Изволь же, ваша вельможность, в мире и любви с нами жить, не то стерегись, чтоб не загорелся большой огонь!" — закончил писарь.
Сирко слушал чтение письма с грозным лицом.
— Гаразд! — произнес он сурово.
— Не слишком ли рано? — заметил Мазепа.
— Правду говорить всегда время, — ответил резко Сирко.
— Правда, как солнце, всякую дорогу освещает, — добавил писарь.
Что-то неискреннее почудилось в этих словах Мазепе, ему показалось даже, что этому писарю захотелось вызвать грозным письмом гнев Бруховецкого на Сирко, но голос Сирко отвлек его мысли в другую сторону.
— Дай-ка сюда те паперы, что к Дорошенко, — обратился он к Суховею и, взявши из его рук запечатанные пакеты, передал их Мазепе.
— Вот это отдашь ему постановление Сичевой рады, а в этом листе, — отдал он ему другой пакет, — пишу я ему о тебе. Мазепа поблагодарил кошевого, а Сирко продолжал:
— Ты же готовься: завтра рано поедешь, с тобой отправятся и послы Дорошенковы, и наши казаки.
Мазепа окаменел. Слова Сирко обдали его словно холодной водой.
Так значит он поедет не один, а с послами и казаками? Значит, ему нельзя будет заехать к Галине, а надо спешить; прямо в Чигирин?
Сердце его сжалось мучительной тоской и тревогой. Но делать было нечего. Он понимал, что заявить здесь, в Запорожье, о своем желании заехать сперва к девчине, а потом уже ехать к гетману, значило бы предать себя вечному посмеянию. Да и это заявление не повело бы ни к чему: ввиду тревожного времени Сирко ни за что бы не согласился на такую проволочку, — отказаться же от лестного поручения Сирко было невозможно и безрассудно.
Выбора не было, надо было покориться.
Мазепа подавил невольный вздох и, молча поклонившись кошевому, вышел с тяжелым сердцем на Сичевой майдан.
Тихо покачиваясь в высоком казацком седле, ехал Мазепа, устремив задумчивый взгляд в высокую холку дорогого коня, подаренного ему на прощанье Сирко.
Рядом с ним гарцевали с одной стороны молодой Палий, а с другой — невысокий седенький и коренастый Куля, посол Дорошенко, "прывитавшый" Мазепу в Сечи, и почтенный Шрам; в некотором отдалении за ними ехали Дорошенковы послы и запорожцы, данные Мазепе Сирко в виде ассистенции.
И лошади, и всадники были разубраны с своеобразной запорожской роскошью.
За плечами у казаков висели красивые мушкеты, у стремян прикреплены были высокие пики, украшенные цветными лентами; за поясами торчали дорогие пистоли, серебряные, медные и золоченые бляхи и цепочки украшали лошадиную сбрую.