А она сердилась, что мамой ее не зовет. Стояла посреди комнаты, сложив руки на животе, поверх своего черного передника. Руки — словно из небеленой конопляной веревки свиты, натруженные руки, этого не оспоришь, и он помогал ей, чем мог, можно бы и больше помогать, но ведь пенсию получает, да и сердце не лежало, что там говорить. Если б родная была жива… Боже мой, если бы родная… В такой день! А так — все спектакль. Режиссера Бермута. Вот он толкает Ярослава в спину, мол, время, ступай. И Ярослав пошел. К журнальному столику с корзиной яблок.
— Уважаемая, уважаемая, я же вас учил. Берите корзинку и вручайте сыну. Яблоки из отцовского сада…
Яблоки были не из отцовского сада: краснобокие, как на послевоенных елках из ваты, выкрашенной немецкой трофейной краской. С базара яблоки, их стоимость Бермут включит в общий счет, по графе "реклама". Реклама Ярослава Петруни. И стоимость корзинки из салона сувениров. В отцовском саду росли неброские на вид антоновки и путинки. Нигде потом не встречал таких, нет теперь таких яблок. И никогда уже не будет. Настоящих яблок его горького детства. Взял корзинку, нагнулся, поцеловал руку мачехи. Руку в мозолях, рубцах, в синих узелках вен. Работать эти руки действительно умели. Но и тумаки тоже умели раздавать. Горькая женская судьба, которая наложилась на годы войны и добавила горечи и в его судьбу.
— Уважаемые, уважаемые, станьте рядом, корзинку с яблоками — в руки. Снимаем!
Но даже не тумаки — самое горькое в детстве, а сиротство, когда не с кем разделить горе и радость. Нехватка любви — вот что самое страшное. На выпускные экзамены после семилетки приехал инспектор из Мрина. Ярослав пошел первым сдавать, отвечал блестяще, по истории на пять с плюсом, инспектор его нахваливал. Домой летел на крыльях, только на порог, тут и мачеха с поля: "Где шляешься, почему свиньям травы не нарвал?! Только жрать, в миску заглядывать! А помощи ни на грош! Провались ты со своей школой!.."
Выскочил из хаты на огород, в вишняк, упал лицом в траву, слезинки от обиды, как смородины, хоть уже и не маленький. Сколько лет прошло, а все, как вчера. Никакие радости житейские во взрослой жизни не высушат тех детских его слез…
— Ярослав Дмитриевич, дорогой, сделайте лицо повеселее!
— Сделал.
Наконец лампы погасли. Можно поставить корзину с яблоками и закурить. А пальцы дрожат. Запретить себе воспоминания на сегодня. И на завтра. И навсегда. Если бы мог…
— Как тебе живется, Ярослав? — едва расслышал голос мачехи.
— В трудах и заботах, как всегда. Почему не приедете никогда?
— Э-э, сынок, скажу тебе просто, по-деревенски: не больно ты со мной роднишься.
— Некогда особенно родниться: то собрания, то поездки, то спешная работа, и в Киеве мало бываю. А Ксеня моя обижается: почему это мать не приезжает?
— В гости ждет, а сама что ж порога моего за двадцать лет ни разу не переступила? Только и была после свадьбы… У тебя хоть душа открытая, а Ксеня как была, так и есть чужая сторона.
— Ну вот… И она в заботе. Какое-никакое, а хозяйство, два мужика в доме. Да и за дачей глаз нужен. Ну, мы еще поговорим, вы на банкет после постановки оставайтесь. Мне тут еще надо… с людьми.
И пошел в фойе. Нес себя, как икону. Приятно, что ни говори, сфокусировать на себе десятки взглядов и нести, нести… Но никто на него не смотрел. И в лицо-то мало кто знал. Если и поминали мальцом — сейчас не знают. Курил один, сигарету за сигаретой. Люди заняты собой. Никакого внимания на Ярослава Петруню, словно и не он — автор пьесы. Не он — известный, талантливый и т. д. Бермут подкатился:
— Дорогой вы наш, не забудьте в ответном слове сказать о неразрывных узах, об истоках. Вот я для вас и тезисы прикинул. Начнете после выступления учительницы. — И понесся дальше. Уверенный, что делает дело. Что так и надо. И не жрет себя поедом, как он, Ярослав Петруня.
Скорей бы уж начало. Муторно от сигарет.
Наконец — первый звонок. Ярослав направился в зал. Пакульчане сидели у прохода, чтобы легче пробираться на сцену, как только кончится спектакль. В руках учительницы листок с текстом выступления, учит Бермутовы премудрости. Все спланировал Иван Иванович — и где сидеть, и что говорить. Творец триумфа Ярослава Петруни на земле его детства. Ярослав замедлил шаг и поклонился пакульцам. Его место крайнее в ряду, чтоб не цепляться за колени сидящих, когда будет выходить на сцену.
"Вся жизнь человеческая — спектакль", — слышались слова Ивана Ивановича Бермута.
Поднялся занавес. Угол дома, заборчик, яблоня в цвету, скамейка, криница с журавлем, уютный уголок, пастораль, деревенский рай, воспетый поэтами и поэто-прозаиками, которые живут на энных этажах высотных городских домов. В глубине сцены — панорама современного села с фермами, сенажными башнями, с каменными коттеджами. "Пусть теперь упрекнут, что в спектакле нет современных реалий, — говорил в ресторане режиссер, грея в ладонях рюмку с коньяком. — Аромат божественный. Мореный дуб… Блестящая идея! На заднике — перспектива!" Оркестр в яме сыграл мажорную, народные мотивы, прелюдию. На сцену выпорхнула девчонка, в вышитой сорочке, нарумяненные щечки, зеленая юбочка. Деланно-оптимистичным голоском прощебетала: "Ой, я такая счастливая, такая счастливая, как земля весной! Наконец-то он признался, что любит меня! Назвал своей лебедушкой! Сказал, что на руках пронесет вокруг земли". "И понесу на руках, по всему свету, моя лебедушка, краса моя и счастье мое. — Вслед за девушкой из-за дома, намалеванного на диктовом щите, выбежал такой же экзальтированный хлопец, новенький комбинезон говорил о его принадлежности к отряду сельских механизаторов: — Разреши я поцелую тебя, моя ненаглядная, солнышко мое!" "Когда хотят поцеловать, разрешения не спрашивают! Может, еще заявление на правление подашь?! — выкрикнула задорно и отвернулась, вся ожидание, краем глаза косясь на часы. — Скорей думай, на вечернюю дойку опоздаю, а мы выходим на передовой рубеж по району, нынче каждая капля молока…" Не договорила, потому что парень наконец решился, обнял, поцеловал. "Ой, медведь! Целуешь — как силос в яме утрамбовываешь. Нежно-нежно надо. Я ведь еще не привыкла…" "Ничего, цыган к цыбуле три дня привыкал, а сала попробовал — сразу привык…" По залу прошелестел смешок. Сработало. Не один сборник народных поговорок перевернул, пока напал на эту. Хорошо легла. Спектакль должен понравиться. Это сначала звучит фальшиво, натужно. Потом привыкаешь. И кто сказал, что на сцене все должно быть, как в жизни? Театр — это игра, это искусственный мир, фантазия на определенную тему, фантазия автора и режиссера. Главное — изящество, остроумие плюс — сюжетик, интрига. Разве сам Шекспир не писал развлекательных пьес? Неужто надо везти людей из сел за десятки километров, чтобы показать им такое же село, со всеми его буднями? Не от забот к заботам, а — в яркий праздник, вот принцип театра, литературы, вообще — искусства. Быть выше будней. Творить сказку о жизни. Разве не была сказкой для него в детстве литература? Сказкой, в которую он убегал. Главное — привыкнуть к миру, рожденному вымыслом. И тогда он не покажется таким уж нереальным. Народный лубок, базарные картинки, нарисованные яркими анилиновыми красками. Лубок нынче в моде. Новатор Ярослав Петруня. Искатель современных форм Ярослав Петруня. Первое действие спектакля завершилось взрывом на сцене — растяпа-мастер включил отремонтированный телевизор. Режиссер постарался — все было как настоящее: грохот, дым в летней кухоньке, и на пороге явился герой, весь в саже. В зале веселый смех, аплодисменты, все прекрасно, чудесно, спектакль удался, зря он казнит себя весь день, чудесно, чудесно, чудесно. И тоже зааплодировал. Вместе с залом.
В антракте шел из зала вдохновленный. Радостный. Мачеха сидела сразу же за проходом, прямо, словно спину приклеила к стулу, а руки — на коленях, темные корневища. Стукнуло в сердце. Склонился заботливо — пакульцы поглядывали на него со своих мест, весь театр смотрел на него.
— Понравилось, мама?
Что уж теперь, через столько лет после смерти матери, становиться в позу, пусть будет "мама" — собственно, какая разница, это в детстве он играл в никому не нужную принципиальность. Но мачеха, казалось, и не заметила перемены. А может, сделала вид, что не заметила.
— Что ты, Ярославчик, старую бабу спрашиваешь. Ты теперь человек ученый, сам знаешь, что придумывать…
— Но смотреть-то было интересно?
— Как же, глядела. Хорошая постановка. Только я больше люблю житейское. В телевизоре, когда житейское кажут, — и поплачу, и посмеюсь, и свое вспомню, всякое на веку пережила, ой всякое…
— Привет, привет, друже! — Ярослава кто-то обнял, повел меж рядами кресел. Хорошун. Его тереховский редактор. — Что ж, остроумно, жизнеутверждающе. Умеешь, искрометный талант! Смотрел — и вспоминал Тереховку. Когда стал редактором, спрашиваю у своего предшественника о сотрудниках, что этот умеет, что тот. Так он о тебе сказал. Это такой хлопец — вот спичечный коробок перед ним положь и дай задание: два подвала в номер — веришь, сядет и напишет, не вставая из-за стола. И тут у тебя сюжетик — коробок спичек, а такое расписал… Горжусь тобой. Самого меня текучка газетная засосала, но и я подумываю удивить мир записками краеведа. Выходные и так, когда свободная минута выдается, просиживаю в архиве. На художественность не претендую, это уж ваша, писательская юдоль, нам, простым газетчикам, туда лезть заказано, но напишу грамотно о том, что знаю.
— Может, именно в этом настоящая художественность — грамотно о том, что знаешь, — засмеялся Ярослав невесело. — А все мои игры со словом…
— Не скажи, друже, не скажи! — решительно запротестовал Хорошун. — Любуюсь, как ты со словом управляешься. Циркач, фокусник. По-хорошему завидую, искренне говорю. За двадцать лет после нашей Тереховки сколько я людей перевидел, всю область исходил и объездил, деревеньки такой нет, где бы не побывал, кипы исписанных блокнотов — такое б мог изобразить! Да вот не могу. А тебе природой дадено — талант. Ты перед природой и отвечаешь, помни это!
— Какой там талант… На кусок хлеба зарабатываю, и ладно. — Вышли из фойе на лестницу, остановились у колонны.