— Ну, бывай здоров.
— Помер старый Бурсима, помер, — запричитали женщины. — Вот уж три года будет, как помер.
— А у того было что рассказать.
— Ох и книжка была б!
— Напереживался человек на веку своем, видел свет.
— Он такой, и с деревьями говорил, как с людьми.
— И людей не обходил.
— Каждому мог характеристику дать.
— У него слово всегда в запасе было.
— И про минувшее, и про нонешнее.
— А я ж его в последние часочки видела. Бегу мимо двора, сидит на лавочке. Белый, как его березы. Давай, говорит, молодица, я тебе сказочку расскажу. Еще моя бабуся сказочку ту сказывала, а может, и своего прибрешу чуток. А я в лавку за селедками спешила. Отмахнулась от деда. Прибегла в лавку, а селедок уже и нету. Пока с бабами языками поплескала, бегу назад, а уже, говорят, деда Бурсимы нету на свете, сидел-сидел у двора, да и помер, сердце остановилось. Захожу в хату, а он лежит на лавке, неприбранный. Еще как живой, а только уже свечечка в руках, и уста на веки вечные замкнутые, сказочки не скажут. Так я аж заплакала, что через те селедки человека живого не послухала. У него ж на сердце уже было — кому-то рассказать, чтоб в могилу с собой не унесть. Теперь не вернешь — не воротишь…
Слова женщин жгли, забирали за живое.
Ярослав бежал.
В машину.
7
С силой хлопнул дверцей, будто за ним действительно гнались. В динамиках на заднем сиденье гремела новомодная музыка. Маргарита включила магнитофон, японский, стерео. По экранчику телевизора беззвучно, как рыбы в аквариуме, бегали футболисты, вчерашний матч, в записи. Ласковая мягкость меха, устилающего сиденье. Талисман на стекле — пластиковая кукла с пышными формами, в бикини. На заднем сиденье — журнал "Америка" и три экземпляра его последнего романа. Его мир, микромир, его дом. Наполненный табачным дымом, словно химпалатка во время занятий с противогазом.
— Не задохнулась? — Опустил стекло. — Прости, задержался. Слава — обременительная штуковина.
Маргарита, казалось, не слышала. Откинувшись на спинку сиденья, нога на ногу, сигарета, глаза прикрыты, она слегка подергивалась в такт музыки всем телом, от ярко-красных ногтей на пальцах ног до валика волос на затылке. Петруня пригнулся, чтобы не видно было с поля, и стал с жаром целовать ноги девушки, через теплый вельвет штанин. Маргарита лениво потянулась, словно пробуждалась.
— К чему этот театр средь бела дня? — И отодвинулась к окну. Загасила сигарету, зажгла новую. Ярослав включил скорость, медленно отпустил сцепления. Машина тронулась, и вместе с машиной тронулся его микромир: магнитофон, транзисторный телевизор, мех на сиденьях, Маргарита, американские сигареты, привычный, уютный, теплый мир, им придуманный и взлелеянный. А мир, давно ему чуждый, от которого когда-то бежал в Тереховку, во Мрин, а потом — в Киев, мир, который для него ассоциировался с сырым, холодным глиняным полом хаты, где мачеха готовит пойло свинье и корове, с непролазной грязищей пакульской улицы, с тусклым, таким унылым миганием керосиновой лампы под засиженным мухами потолком, этот мир мелькнул за окнами машины и тихо отстал, отдалился, исчез. Ярослав жал газ так, что ветер свистел в открытом окне, и лишь на околице Шептаков, у горбатой, дуплистой вербы, притормозил:
— Возле этой вербы я плакал, восьмиклассником. От неразделенной любви. Верба тогда была молодая. Теперь старая и уродливая. Как и я.
— Напрашиваетесь на комплименты, Ярослав Дмитриевич? Мне нравятся пожилые мужчины.
— И многие нравились?
— Я ведь не интересуюсь, скольких женщин любили вы. С зимы у меня никого нет. Он хотел, чтоб я вышла за него замуж. Машина, квартира, все…
— Почему же не вышли?
— Я все это смогу иметь сама, если захочу. Все равно поступлю на кинорежиссуру и буду снимать фильмы. Я поступала трижды, в четвертый раз — поступлю, железно, в институте меня уже знают, стаж есть. Сам ректор пообещал.
— Я действительно плакал у этой вербы. Я был безнадежно влюблен. В одноклассницу. Ее тоже звали Маргаритой.
— Только не надо говорить, что я на нее похожа и вместе со мной к вам возвращается молодость. Я не люблю игры — в жизни. Вам нужен реванш, через четверть века или через сколько там?
— Вы такая трезвая. — Он медленно ехал через Шептаки.
Каждый пригорок, каждый поворот дороги жег воспоминаниями. Вот здесь стоял хлев, с широким козырьком крыши, под этой крышей они с ребятами укрывались в дождь или метель, оббивали наледь и снег с валенок, оттирали грязь со штанов, потому что весной и осенью приходилось увязать по колено, терли руками примороженные щеки: через какую-то сотню метров начинался школьный двор, и можно было встретить шептаковских девчат. Из этого вот тупичка, если ему очень везло, появлялась Маргарита с портфелем, ее дом стоял на холме, и была еще дорога вдоль речки, но каждый день он подходил к тупичку с бьющимся сердцем. У школы нажал на газ, к шептаковской школе у него свой счет. В восьмом классе Петруня решил, что к Майским праздникам станет отличником и тогда наконец-то признается Маргарите в любви, но за неделю до Первого мая учитель математики выгнал его с урока, послал за отцом, и все поломалось, рухнуло, а к осени тетка забрала его во Мрин.
— А если я ревную вас — к той Маргарите?
— Вы способны ревновать?
— Конечно, нет. Я пошутила. Сыграла сценку. Актрисуля из провинциального театра. Молоденькая провинциальная секс-бомбочка. Приправа к вашей сегодняшней премьере. Только зря вы отправили в "рафике" своего Бермута. Я не люблю обниматься средь бела дня. Тем более в машине. Я привыкла сперва принимать душ. И обязательно — предохранительные средства. Лучше — японские.
— Маргарита!
— Разве я сейчас не такая, какой вы меня придумали?
— Вы не так меня поняли, Маргарита. Я ничего такого в мыслях не имел.
— Если бы вы ничего не имели в мыслях, вы б не гнали лошадей… Не гоните, яблоко созреет и само упадет к вашим ногам. Я влюбилась в вас, как слепенькая, семнадцатилетняя девчонка. С первого взгляда. И не скрываю этого. Оказывается, встречаются еще такие дурочки и в наше рациональное время. Только не сердитесь на меня. Ну хотите, я сейчас выйду из машины, побегу босиком по тропинке, совсем как в плохом кино, упаду в ваши объятия. А вы обнимете меня и скажете: "Наконец я встретил тебя, цветок моей юности…" И быстренько уложите меня на траве. Или разложите сиденье машины. Сиденья вашей машины опускаются?
Он молчал. Он долго молчал. Стрелка спидометра уползла за сто километров. Вербы вдоль шоссе стлались космами темно-зеленого тумана.
— Я об одном прошу вас, Маргарита. Будьте сегодня со мной. Мне сегодня действительно плохо…
В этот вечер Ярослав Петруня дружил с зеркалами.
Тройка сидела на нем безукоризненно. И даже собственное лицо сегодня нравилось ему.
Гадкий утенок, из которого чудом вырос белоснежный лебедь, — вот кто он.
Кожаный плащ, руки — за спину. В Тереховке ему делали замечание, когда ходил руки за спину: "Ты кто — председатель райисполкома?" Где теперь этот председатель? Ищет в газетах фамилию Петруни и каждому встречному — сам-то уж давно на пенсии, а похвастаться охота — хвалится, что работал с Петруней в одном районе. Пока шел по гостиничным коридорам, через вестибюль, не пропустил ни одного зеркала, даже на лакированные деревянные панели косил глазом — там тоже отражалось. Финские ботинки мягкой кожи пружинили, а может быть, это в его ступнях пружинки, как в молодости, давно так не ходилось. Женщины — достойные из достойных представительниц слабого пола — провожали его заинтересованными взглядами и шептались вслед: "Писатель пошел… Петруня…" А может, слышалось ему. Так бы вот шушукались и провожали глазами, когда он ходил по этим же бульварам в фуфайке и бурках, с торбой на плече. Или когда выводили его из праздничной колонны за рукав старенького пиджака. Но хватит. Не портить праздника воспоминаниями. Сегодня пробил его час. Его триумф. Победа над Мрином. Над Тереховкой. Над Пакулем. Над судьбой.
Стоп! — прошлого нет, есть только сегодня.
Парадный подъезд театра освещен, как ворота в рай на старой бабкиной иконе. Шесть ступенек. Только не спешить. Конечно, лишнего билетика никто не спрашивает. Но зал будет полон, Бермут об этом побеспокоился, привезут зрителей из сел, колхозы — на своих автобусах. А он никогда и не надеялся, что городской зритель будет рваться на спектакль по его пьесе. Пьеса писалась специально для села. На сельскую тему. А мещане пусть сидят перед телеэкранами. Представители прессы будут. Об этом Бермут тоже позаботился. Интересно, кто придет из редакции? Его бывшие коллеги лопнут от зависти. Апофеоз. Всех, кто придет, приглашайте на банкет, упредил Бермута. Представителей прессы, в частности. Пусть пишут. Это их дело. Столько лет из одного котла, как говорится, но у каждого своя судьба. Еще шесть ступенек — и колонны. Не спешить. Сельские дядьки под колоннадой смолят "Приму". Он закурит в фойе.
Билетерша:
— Ваш билетик?
— Я автор.
А Бермут уже спешил навстречу, распростерши руки:
— Дорогой мой, поздравляю вас с началом праздника культуры. Вас ждет волнующая неожиданность. Это придумал Бермут! Яблоки из родного сада! Незабвенные запахи детства! — Обнял за плечи, повел через фойе в комнату для почетных гостей. Перед ними расступались, Ярослава узнавали, здоровались, и он кивал в ответ, улыбаясь. — Сейчас, Ярослав Дмитриевич, вы увидите дорогого вам человека. Примите дорогие дары. Поцелуйте руку, выпестовавшую вас…
Ярослав переступил порог. Щелкнули выключатели — вспыхнули осветительные лампы. Застрекотала телекамера. Вприсядку танцевал вокруг фотокор областной газеты. Щелк. Щелк. Щелк. А за всем этим стояла мачеха. Зеленая вязаная кофта, юбка в клеточку, черный передник, с красной вышивкой понизу — наверное, настоял Бермут: экзотика, народное искусство, народные обычаи. Из сундука передник. Из приданого, которое было принесено отцу. И которым отца весь век попрекали. В девках ходила до тридцати пяти и все в сундук складывала. Пышную сыграли свадьбу, вся хата в рушниках и тканых скатертях, сундук набит добром, подушки — до потолка, через год после маминой смерти это было. Он так и не назвал мачеху мамой. Ни единого раза. Упрямый был — мальчик с книжкой.