– Ну, счастье их! – потряс он по направлению к крепости кулаком. – Господь отвел! А уж я было поклялся в душе искрошить этих двух жироедов, если волос один...
– Спасибо, спасибо вам, друзи, – протянул Богдан своим друзьям руки, – но все же, как тебе поручил наказ гетман и как он сжалился, как спас меня?
– Спас тебя, пане Богдане, не гетман, а ангел – это его чудо: только такое святое, горячее сердце могло смутить гордыню панов и разогреть им состраданием души... Только она, прекрасная и великая...
– Да кто же, кто?
– Ганна Золотаренкова.
– Она? Галя? Чудная это душа и золотое сердце, – сказал Богдан с глубоким чувством. – Но как, каким образом?
– Как? Сама полетела ночью в Чигирин на пир к Конец польскому и вырвала у него эту защиту.
И Богун в пламенных и сильных словах описал подробно славный подвиг отважной и свято преданной девушки.
– Да, это десница божия надо мной и над бедною семьей моей, – поправил быстро Богдан запорошившуюся ресницу и набожно поднял к небу глаза. – Но кто же ей сообщил о моей беде? – прервал наконец минуту безмолвной молитвы Богдан.
– А вот кто! – показал на Ахметку Богун; хлопец стоял за углом с казаками и не был прежде виден, а теперь очутился лицом к лицу.
– Ахметка! – вскрикнул Богдан. – А я и забыл про него... Так память отшибло!.. Только узнал от дьяволов, что ушел... Сыну мой любый, – раскрыл он ему широко объятия, и Ахметка с криком: "Батько мой!" – бросился к Богдану на грудь и осыпал его поцелуями.
– Ахметка дождался батька! – смеялся и плакал в исступленной радости хлопец. – Ахметка никому не даст батька! Пусть Ахметку разрежут на шашлыки, пусть его кони изобьют, изорвут копытами, а Ахметка батька не бросит... Ай батько мой! – то отрывался, то снова припадал хлопец и целовал Богдану и шею, и грудь, и колени.
– Да, тоже сокол, – кивнул головою Богун, – а сердце у хлопца такое, – что черт его знает, да и только... И удали, – что у запорожца! Славный юнак, и еще лучшим лыцарем будешь! – ударил по плечу хлопца Богун и обнял по братски. – Хочешь со мной побрататься?
– Да разве я дурень, чтоб не хотел? – смеялся гордый и счастливый хлопец.
– Так и побратаемся. Ей богу, побратаемся – и кровью поменяемся, и крестами!
– А что, Панове, – прервал Ганджа, – сразу ли двинемся в путь или подночуем у Лейбы?
– Лучше, друзья, подночуем, – отозвался Богдан, – а то я в той чертовой яме десять дней не ел и не спал. Сначала утешала хоть люлька, а уж когда и тютюн вышел, так я порешил пропадать, да и баста!
– Разве у меня в черепе этом, – ударил себя по шапке Ганджа, – гниль заведется, чтоб я им, собакам, не вспомнил!
– Да и у меня самого, брат, надежная память, – улыбнулся Хмельницкий. – А что, Ахметка, может, передали мне из дому что либо из одежи?
– Целую связку, вот за седлом, – ответил весело хлопец.
– Чудесно, – потер руки Богдан, – тащи это все за мною к Днепру; выкупаюсь – и к Лейбе, а вы распорядитесь там, Панове, вечерей.
– Ладно, – ответил Богун, – только не поздно ли, батько, затеял купанье? Ведь смотри – сало идет.
– Пустое! – засмеялся Богдан. – Вместо мыла будет!
Передав казацких коней, Богдан с Ахметкой спустились с обрывистой кручи к Днепру. Старый Дид{95} бурлил у берегов водоворотами; рыхлые, мелкие льдинки, точно потемневший снег, прыгали, мчались и кружились на далеком пространстве, производя какой то особенный шорох. Наступали сумерки; заря догорала; легкая дымка облаков светилась бледно розовою чешуей, переходя в нежные лиловые тона; на противоположной части неба из за черепичных крыш и пригорка подымалась пожарным заревом медно красная, надутая и как будто приплюснутая луна.
Богдан быстро разделся и ринулся стремительно в воду; с шумом и брызгами разлетелась грязно белого цвета масса воды и скрыла под собой богатырское тело казачье. Через минуту Богдан вынырнул и, фыркая да отбрасывая движением головы нависавшую на глаза чуприну, покрикивал весело:
– А! Славно! Добрая вода! Горячая, не то что! А ты, сынок, не попробуешь ли? – подзадоривал он Ахметку. – Дида не бойся: он силы придаст!
Ахметка секунду простоял в нерешительности; по спине у него пробежала дрожь: но он бы скорей размозжил себе
голову, чем дал бы повод назвать себя трусом, да еще и кому – батьку! Моментально, с ожесточением даже сорвал с себя хлопец одежду и, зажмуря глаза, бросился в воду; резкий холод ее просто ожег ему тело и захватил сразу дыхание. Вынырнувши, он только судорожно заметался и отрывисто стал покрикивать: "У ух! Ой ой!"
– Ха ха ха! – рассмеялся Богдан. – Припекло небось с непривычки жигалом (раскаленным железом). А ты не держись на одном месте, а вот попробуй против воды поплыть, поборись ка с Дидом – мигом согреешься! – и Богдан мерными, широкими, могучими взмахами начал резать набегавшие волны и, извиваясь телом, подвигаться вперед.
Ахметка же, несмотря на все свои усилия, оставался все на одном и том же месте и не мог преодолеть быстроты течения.
– Нет, еще не справишься с Дидом, – смеялся Богдан, – и то гаразд, что на месте держишься. Ей богу, молодец! Ну, однако, на первый раз годи, вылазь!
Выскочили на берег купальщики и почувствовали живительную теплоту в воздухе, несмотря на легкий морозец; тела их, как яркий кумач, горели и дымились паром. Богдан, надевши все совершенно чистое, новое и облекшись в коротенький любимый его байбарачек на лисьем меху, закурил с наслаждением люльку и быстрыми, бодрыми шагами двинулся с Ахметкой под гору, по направлению к корчме Лейбы, что стояла на самом конце поселка, на полугоре над Днепром.
А в корчме уже за широким столом сидели казаки и ждали Богдана. На столе стояли фляжки и кухли, лежало два больших ржаных хлеба, несколько паляниц, вяленый верезуб, чабак и куски сала, а на огромной сковороде шкварчали на мягкой сочной капусте целые кольца колбас; мудрый жидок Лейба хотя и морщил нос от вкусного запаха, но держал у себя для пышных гостей все трефное{96}.
– Горилки! –сказал, войдя в хату, Богдан.
– Да, оно теперь после купанья важно! – налил Ганджа почтенных размеров кухоль и поднес Богдану; остальные тоже себе налили, а Богун – и своему нареченному побратиму Ахметке.
– Нам на здоровье, а ворогам на погибель! – крикнул Богун и, опорожнив кухоль, выплеснул на потолок оставшиеся капли.
Богдан молча опрокинул еще кухоль водки, и молча же уселся за стол, и начал с необычайным аппетитом истреблять все поставленное. Остальные казаки тоже не отставали от батька. Окончивши вечерю и выпивши еще кухля два пива, Богдан послал на лаве керею и, попросив лишь разбудить себя пораньше, сразу отвернулся к стене и заснул, да с таким богатырским храпом, что в соседней комнате вздрагивала жидовка со страху, а жиденята метались в бебехах и выскакивали с перин.
Казаки разошлись все по разным местам на ночлег, и в корчме еще остались только Богун да Ахметка; последний тоже моментально заснул у печки. Один лишь Богун ворочался на лаве и не спал. Несколько раз перевернулся беспокойно казак: нет сна, а думки все не унимаются!
– Да что это со мною, уж не наворожил ли кто? – проговорил он сам к себе и, присевши на лаве, задумался.
Луна, поднявшись высоко, теперь задумчиво смотрела с неба на землю и мягким фосфорическим светом обливала окрестность. Внизу, обрызганный зеленоватыми блестками, сверкал чешуей Днепр и мрачно катил в серебряную мглу свои холодные воды.
Богун смотрел на эту широкую фантастическую картину и не видел ее: думы его летели далеко отсюда, к берегам болотистой извилистой речки, к роскошному тенистому саду, к уютной светлице. Правда, любил он бывать в Суботове и бывал уже там издавна. После суровой сечевой жизни так приятно было отдохнуть у батька Богдана в этом уютном, родном уголке. Много Казаков собиралось там потолковать, посоветоваться, осушить кубок, два. И всем у хозяина находилось и ласковое слово, и привет, а хозяйка уже не знала, чем бы еще угостить дорогих гостей; но с некоторых пор этот уголок стал ему еще дороже, а с каких, когда и почему – казак не знал, да и не думал о том. Знал он только одно, что года четыре тому назад поселилась у Богдана сестра значного лейстровика Золотаренка; сперва он вовсе не знал ее, а потом обратил внимание на бледную девушку, которая молча, с затаенным восторгом слушала их казацкие рассказы и думы кобзарей. Она была молчалива, скромна, не жартувала, как другие дивчата, и, казалось, не замечала никого. Случай как то привел его разговориться с нею, и Богун поразился той силой страстной, горячей любви к родине, которая таилась в этом, по видимому, тихом существе. С тех пор казак стал постоянно заговаривать с Ганной, рассказывал ей сам о своих морских походах и пригодах войсковых, и все это жадно впивала в себя дивчына, а Суботов становился все дороже и дороже казаку... Ни вольная воля, ни удалые, славные набеги, ни товарищеская широкая жизнь не захватывали уже так, как прежде, всей его души. Часто Богуну казалось, что ему не хватает чего то в жизни, и туга начинала прокладываться не раз в сердце казака... Он пользовался всяким случаем, чтобы заехать в Суботов; здесь у Богдана было все то, чего не было от роду у Богуна: теплый родной угол, любящая семья... Правда, со времени этого восстания давно он не был в Суботове, да и не имел времени много думать о нем, – такие были месяцы, что выбили все думки из головы, – но последний геройский поступок Ганны переполнил каким то небывалым восторгом все сердце казака славу ты; да, много видал он дивчат на своем веку, а такой не видал: сестра казацкая, королевна!
Вот он видит ее освещенной огнем камелька, ласкающей головку заснувшего хлопца... Да, такая должна быть мать! В сердце казака дрогнула какая то нежная струна. Хорошо иметь кого нибудь на свете, к кому можно было бы склонить так доверчиво и нежно усталую голову, к кому можно было бы прижаться так горячо, как к матери родной! Хорошо было бы знать, что там, где то далеко за широкими степями, тоскует по тебе, думками за тобою летает, молится о тебе родная душа! "Ишь чего, ласки заманулося безродному казаку!" – горько улыбнулся Богун и, присевши на лаве, приложился лицом к холодному стеклу... Месяц стоял уже в самом зените и освещал широкую безграничную даль, перевязанную могучей рекой.