Богдан Хмельницький (трилогія)

Михайло Старицький

Сторінка 24 з 381

Пойдем, брат, спасать!

– Вмиг! Готов! – соскочил Ганджа с лошади и стал вместе с Богуном стучать в ворота.

Наконец форточка в них отворилась, и привратник впустил Казаков в браму, но вторых ворот во двор не отпер, а послал оповестить пана дозорца, так что казаки очутились взаперти, досадуя на свою непростительную оплошность.

Между тем со стороны города подъехала к браме повозка; из нее выскочил знакомый нам хлопец Ахметка, а за ним встала и другая кряжистая и объемистая фигура.

– Гей, паны казаки! – обратился Ахметка к стоявшим вдали всадникам. – Здесь пан Богун и дядько Ганджа?

– Тут были, – послышался ответ, – да пошли, кажись, в браму.

– Ладно. Так подождем, пока выйдут.

– Аминь! – раздалась и покатилась октава. – Но бдите да не внидите в напасть!

Звонарь и Ахметка подошли ближе к воротам и остановились в ожидании.

– "Так выросла, пане дяче, ваша дочечка Оксанка? – заговорил тихо Ахметка.

– Выросла, хлопче, зело; все тебя вспоминает, как купно с ней созидал гребли, млиночки... – рокотала октава.

– Да мне вот не довелось с полгода быть там, – засмеялся хлопец, – а то ведь прежде, бывало, часто езжал и гостил... привык очень к детке, как к сестренке родной, ей богу! Передайте ей, что Ахметка соскучился... гостинца привезет... в черные глазки поцелует...

– Да вот гостинца... подобало бы: она дитя малое, так гостинца бы надлежало...

– Не приходилось в городе бывать... А что, у нее волосики все курчавятся?

– Суета сует!.. Вот гостинца бы...

– Стойте, пане дяче, – вспомнил Ахметка, – хоть купить не купил, да купила добыл... Так вот передайте моей любой крошке три червонца.

– Велелепно! – сжал дьяк золото в мощной длани.

– Только, пане дяче, –замялся Ахметка, – передайте ей, а не Шмулю...

– Да не смущается сердце твое...

– Нате вам лучше для этой надобности еще дукат.

– Всяк дар совершен, – опустил дьячок в бездонный карман четыре червонца, – а ты славный хлопец... и восхвалю тя вовеки. И Оксане скажу, чтобы всегда помнила и любила, – истинно глаголю, аминь!

Зазвенели ключи, отворились ворота, и из них вышла Ганна в сопровождении Богуна и Ганджи; она держала бумагу в руках, и в темноте, по быстрым, энергическим движениям девушки можно было заметить ее возбужденное состояние.

– Спасла! Господь мне помог! Он сохранил для нас это сердце, и вот где спасение! – махала она радостно бумагой и прижимала ее к груди.

– Если ты, панно, могла своим словом пробить эти каменные сердца, то ты всесильна! – сказал восторженно Богун.

– И колдуну такая штука не по плечу, – крякнул Ганджа.

– Не я, Панове, не я... а заступница наша пречистая матерь: ей я молилась, и моя грешная молитва была услышана, – значит, еще не отвратили небесные силы от нас очей, а коли бог за нас, так и унывать нечего!

– Правда, святая правда! – с чувством промолвил Богун.

– Панове, нужно спешить, – заторопилась Ганна, – и лететь туда, не теряя минуты. Кому доверить бумагу, кто повезет?

– Я, – отозвался твердо Богун, – дай мне, панно, ее, и скорее голову мою сорвут с плеч, чем вырвут эту бумагу.

– Лучшего хранителя не найти, – передала Ганна пакет, – но неужели по степи пан лыцар поедет один?

– Нет, со мной едет Ганджа и пять Казаков.

– Ия еще с паном лыцарем еду, – отозвался, гарцуя уже на коне, Ахметка.

– Да куда тебе, – возразил Богун, – взад и вперед крестить степь, не слезая с коня и без отдыха, ведь просто свалишься.

– Что о? – вскрикнул Ахметка. – Чтобы я оставил на других своего батька, когда он в опасности? Никогда! Ахметка с радостью издохнет за батька, а его не покинет!

– Дай мне твою голову, любый, – подошла Ганна и, обнявши, поцеловала наклоненного хлопца в чело. – Да хранит бог твое золотое сердце и да наградит тебя за твою преданность и любовь!

– А меня панна не поблагословит? – спросил тихо Богун, наклонив свою буйную голову.

Ганна подняла глаза к беззвездному небу и тихо коснулась устами казачьей удалой головы.

7

Недаром хвастался инженер Боплан, что его кодакских твердынь не проломить неприятелю таранами: не пропустят эти грозные башни ни одного удальца, какая бы храбрость не окрыляла его, дерзкого, и не выпустят из своих каменных объятий ни одной заключенной в них жертвы.

В мрачном подземелье совершенно темно; из двух скважин, прорезанных в глубокой продольной выемке, что под самыми сводами, едва проникают мутные проблески света, да и те теряются между черными впадинами и выступами неотесанных каменных глыб. Сидящему узнику не видно за страшною толщиною стен этих световых скважин, а потому и в самый яркий день даже привыкший к темноте глаз едва может отличить вверху кривизну грубых линий и темно серые пятна, а в пасмурные дни или под вечер все в этой яме могиле покрывается непроницаемым черным покровом; такая зловещая тьма живет только под землей, в ее недрах, и смертельною тоской сжимает даже бесстрашное сердце. В этом жилище мрака и злобы могильный холод и едкая сырость пронизывают до костей тело, проникают мокрою плесенью в легкие, замораживают мозг, замедляют биение сердца и, отгоняя от узника далеко надежду, погружают его в глубокое отчаяние.

Сидит Богдан в этом смрадном подвале и не сознает, сколько уплыло времени с того момента, когда за ним, скрипя и звеня, замкнулась железная дверь... наконец окоченевшие члены потребовали хоть какого либо движения. Он встал и ощупью попробовал определить границы своей могилы; дотронулся рукою до стены и вздрогнул: грубые, острые камни покрыты были студеною слизью и какими то наращениями – не то грибами, не то плесенью; протянутая другая рука достала до мокрых камней противоположной стены. За Богданом подымались высеченные из камня ступени и вели к железной, находившейся высоко над ним двери; впереди, куда то вглубь, шел этот узкий простенок. Упираясь руками, Богдан осторожно ступил вперед; ноги его вязли в мокрой и липкой глине... еще шаг, другой, третий... и узник уперся грудью в каменную стену; последняя была особенно мокра, во многих местах по ней просто сочилась вода; в бессильной злобе ударил он кулаком по неодолимой преграде и простонал; но звук в этом гранитном гробу сразу умер; только долго простояв неподвижно, узник начал различать в немой тишине какие то неясные звуки, – словно что то постоянно шуршало и изредка лишь обрывалось в коротком, отрывочном стуке. Долго прислушивался Богдан и, наконец, догадался: за этой толщей саженной бежал сердитый Днепр и скользил своими пенистыми водами по врезавшейся в его русло твердыне, а стучали капли воды, срывавшиеся с высокого свода.

Богдан тронулся с места; сапоги его чавкнули и с усилием высвободились из глины, что их засосала; он направился снова к железной двери, где было сравнительно суше, и уселся на самой верхней ступени, опершись спиной о железную дверь и свесив на грудь отягченную мучительными думами голову. Тело его пробирала лихорадочная дрожь... но Богдан ничего этого не чувствовал.

"Да неужели же так, – огненною ниткой мелькали в его буйной голове мысли, – придется пропасть казаку, как собаке, без покаяния, без причастия, не учинивши ни славного, бессмертного подвига, ни добра обездоленной родине? И от чьей руки? От панского лизоблюда, от пропойцы! И как это все быстро обрушилось на мою голову – без передышки, без отдыха! Сколько дел – и каких дел! – с рук сходило, а тут... хотя бы за что либо путное – за спасение ли друзей или за разгром злодея врага, – так и не жаль бы было принять всякие муки, а то за дурницу и по напасти бессмысленных сил! То чуть не замерз в ледяную сосульку в раннюю, всегда теплую осень, то этот заклятый обляшек чуть не посадил на кол, а вот снова доехал и бросил живого в могилу... А а! – ударил он головой о железную дверь; шапка сорвалась и покатилась по ступеням в глубокую яму. – И не вырвешься отсюда, и голоса не подашь друзьям, – не долететь ему из этих проклятых муров! А тот собака смеется теперь наверху с дурнем за кухлем мальвазии над казаком лыцарем, попавшим в западню, и знают, шельмы, что безнаказанно могут держать здесь меня месяцы, пока не дойдет до гетмана весть; да и то – чего ждать? О, проклятое бессилье и адская злоба, куда вы заведете наш край? Если рубят здесь для потехи головы Казаков и старшин, если надо мной, все же известным и заслуженным лицом, могут совершаться такие насилия, то до каких же пределов они могут дойти над безоружным и беззащитным народом? Кто за него голос возвысит? Ах, бесправные мы все, обездоленные судьбою, забытые богом!" – опустил Богдан на руки голову, сжав ими до боли виски.

Погруженный в тяжелую думу, не чувствует узник, что по рукам у него и по шее ползут какие то мелкие твари и жгут своими тонкими жалами тело. Болезненные уколы повторяются все чаще и едче, а узник мрачно, неподвижно сидит, не обращая на них никакого внимания; глубокая сердечная боль заглушает страдания тела. Наконец наглые отряды хищников осмелились до того, что с шеи полезли на лицо, на лоб, на глаза... Богдан вздрогнул, смахнул с лица непрошенных гостей, ударил рукой по руке и по шее, с отвращением отряхнулся и спустился ниже; но мокрицы, сороконожки, пауки, клещи и всякая погань последовали тоже за своей жертвой и произвели снова атаку... Началась борьба с невидимым, но многочисленным врагом... тело стало гореть лихорадочно. Зуд вызывал конвульсивные движения и подергивания.

– "А! Чертова тварь! Вражья погань! –заскрежетал зубами Богдан. – Мало казаку лиха, так тебя еще принесло! Чтоб вас врагам нашим всем по пояс! Не доставало еще такой позорной смерти – быть заживо съеденным всякою дрянью... Эх, и я то хорош! Подчинился покорно воле этого обляшка: думалось, что закон поспешит мне на помощь, а теперь вот ищи его у мокриц. Выхватить было саблю да распластать этих мерзавцев, по крайней мере хоть умер бы по казацки", – двинулся Богдан порывисто в грязь к дальней стене и начал энергически отряхиваться.

"Вот только что добре, – утешился несколько он, – разогрела здорово тело подлая тварь, так что можно теперь холод стерпеть и здесь отдохнуть, – сюда ведь по лужам не полезет эта дрянь, – а когда окоченеешь, то снова отправиться к двери... да, это даже не дурно – хоть развлечение".

Но что это? Уж не шорох слышится в этом месте, а какой то протяжный, унылый гул: не старый ли, родной Днепр затянул грустную жалобу, что ему, вольному от веков, стесняют могучий бег новые, не богом воздвигнутые пороги, что в эти гранитные глыбы замуровывают его славных сынов, удалых Казаков, которых он так любил качать на своих бешеных волнах? Да это не жалоба, а задавленный, печальный стон...

21 22 23 24 25 26 27