Нетерпение начинало уже переходить в тревогу...
А Ганна молилась в своей светелке перед образом матери всех скорбящих. Обливаясь благодатными слезами, умиляясь душой до истомы, расплываясь всем бытием в какой то неземной радости, она не находила слов для молитвы: все ее существо, все струны ее сладостно трепетавшего сердца, все чувства и помышления сливались в какой то неясный, но дивный гимн души, и этот гимн несся за пределы миров, к сверкающему радугой источнику вечной любви...
Наконец поднявшийся шум на дворе и бурные крики радости заставили очнуться Ганну: она стремглав бросилась на крыльцо и увидела, что дед и дети душили дорогого Олексу в своих объятиях; челядь тоже шумно виталась с славным козаком, с своей гордостью...
Морозенко, завидя Ганну, припал к ее руке, растроганный ее нежною лаской, смахивая неловко и долго слезу, неприличную уже для закаленного в боях рыцаря.
Не скоро еще смогли господари затащить дорогого гостя в гостеприимный будынок: он был должен удовлетворить сначала горячее любопытство и челяди, и собравшихся соседей, – порассказать им о новом, дарованном господом гетмане, о разгроме поляков и о том, что с страшными потугами (силами) он спешит сюда, чтобы спасти всех от лядского ига, освободить Украйну от рабских цепей.
Наконец таки Золотаренко освободил сотника от новых, беспрерывных атак набегающих слушателей и увел его в еще незнакомый Олексе будынок, к ожидавшей уже на столе роскошной трапезе. Катря с Оленкой суетились и наперерыв угощали друга своего детства, и последний был видимо счастлив, видя вокруг себя дорогие, родные лица, чувствуя на себе их любящие взоры, слыша знакомые голоса; только отсутствие двух лиц – несчастной бабуси и особенно сверкавшей черными глазенками обаятельно прекрасной Оксаны – смущало ликующую радость и раскаленным железом прохватывало не раз его сердце... "Ах, Оксано, Оксано... – бледнел он в те мгновенья и шептал беззвучно: – Где ты? Вся жизнь – родине и тебе!"
Под конец трапезы эти приливы жгучей тоски до того усилились, что Морозенко не в силах был уже больше сносить их и, подошедши к Ганне, обратился к ней глухим голосом:
– Ганна! Единая мне и мать, и сестра! – сжал он свои руки до боли. – Я знаю все... этот дьявол ушел... с Еленой... и с этим тхором Ясинским... Зять этой жабы литовской, вы людок Комаровский, тоже сбежал, но Оксана... – вырвался из груди Морозенка какой то хрип и оборвал дыхание.
– Ах, Олексо! Бедный мой! – уронила, вздрогнувши, Ганна и поцеловала Морозенка в наклоненную голову.
– Панна ничего не слыхала про... – давился словом Олекса.
– Ничего, – вздохнула Ганна.
– Я знаю место, – поднял голову Олекса, и в его искаженном лице было столько невыразимой муки, что даже Ганна отшатнулась от боли, – где эти звери хоронят мою горлинку... Я было напал на это разбойничье гнездо, но у меня было мало сил, чуть самого не схватили, удалось только ранить Комаровского да повалить штук девять его палачей!.. Так я вот сейчас же туда.
– Олекса, и я с тобою! – остановила его за руку Ганна.
– Спасибо, спасибо! – поднес Олекса ее руку к губам и порывисто вышел с Ганной из будынка.
Долго путался Морозенко по оврагам и балкам оттененного уже молодою зеленью леса; нигде не было ни следа, ни тропы. Густая трава, высокая крапива, пышные кусты папоротника, вьющаяся березка устилали ровным, несмятым пологом все полянки; в ином месте обвал от весенних ручьев или вывороченный камень совершенно заграждали путь; нужно было делать в обход большие круги, через что терялось и взятое направление. Бесясь и проклиная все на свете, колесил Морозенко с Ганной и десятью козаками по лесу, словно по лабиринту, и не находил выхода из этого заколдованного круга.
– Это та чертова карга, ведьма заколдовала места, – рычал и скрежетал он зубами. – У у!.. Попадись она теперь мне в руки!
– Какая ведьма? – вскинула не него глаза Ганна.
– А та, что сторожила мою зозулечку, мою горлинку... Вот тут где то росли рядком высокие яворы, а за ними в долинке стояли густою дубравой развесистые дубы; они, как часовые, обступали двойной частокол. Вот за тем частоколом и пряталась проклятая тюрьма, где была заперта моя пташка, и как это я тогда сразу попал, а теперь будто ослеп, вот хоть рассадить о пень башку, и рассажу таки ее к нечистой матери!
– Успокойся, Олексо, – взяла его за руку Ганна, – ты вот через свой запал и память теряешь, да и то еще, тогда лес голый был, виднее было.
– А правда, теперь он, словно на горе мне, укрылся весь листом, вон и на пол сотни ступней ничего не проглянешь. Мы уже, может быть, были не раз у этой чертовой дыры, да и не приметили! Эй, смотри! – крикнул он назад. – Не ездите за мною гуськом, а врассыпную, облавой, да глядите мне в оба, где то вот здесь должен быть частокол и яворы дорожкой... Не пропустите!
– Не бойся, пане атамане, не провороним! – отозвался старший десятник.
– Гаразд только поторопимся, уже близко вечер. Забирайте вот так, полукругом, – показал рукой Морозенко, – и режьтесь прямо на солнце...
А солнца уже и не было видно за стеной стройных ясеней и широколиственных кленов; то там, то сям сквозь своды сплетшихся ветвей пробивались косые, алые лучи и играли опалами на светло изумрудной листве; внизу же сгущался уже темными пятнами сумрак и наполнял лес какою то таинственною игрой света и теней. Скоро, впрочем, алые брызги и нити сбежали до самых верхушек дерев, и последние загорелись, как свечи; но вот и их ярко красное пламя начало гаснуть, и внутри леса улегся клубами густой полумрак; только сквозь нависшие сетчатым пологом своды еще пробивалось мелкими бликами побледневшее лиловатое небо.
Отчаянье начало овладевать Морозенком; он готов был остаться один в лесу и не выходить из него, пока не отыщет разбойничьего притона или хоть руин его пепелища; ему казалось, что самая смерть далеко легче невыносимых мук неизвестности, и это сознание начинало ему нашептывать безумные намерения.
Вдруг из черной чащи, шагов за сто от него, раздался какой то дикий вопль, словно крик вспугнутого филина, а затем глухой стук.
Опрометью бросился на этот стук Олекса, не окликнув даже отставшей от него Ганны; он натыкался на деревья, на пни, царапал себе до крови руки и лицо о нависшие ветви и прутья и, с риском даже выколоть себе глаза, продирался в непролазной трущобе; наконец, после неимоверных усилий и жертв, он выбрался на полянку и увидел, что два козака стучали и били прикладами рушниц в высокую дубовую браму, замыкавшую двойной круг частокола.
– Оно!.. Оно самое! Нашли! – вскрикнул не своим голосом Морозенко в порыве жгучей радости и, соскочивши с коня, подбежал к козакам. – А что, заперто? Никого нет? Не откликается? Глухо? Мертво? – засыпал он их вопросами.
– Да нет, пане сотнику, – снял один шапку, – какая то ведьма вскочила туда и заперла за собою ворота.
– Ведьма! О господи! – схватился молодой сотник за сердце, боясь, чтобы оно не выпрыгнуло из груди. – Значит, она еще тут, сторожит, значит... – у него захватило дух от нахлынувшего огненной волной чувства.
– Кругом обступить, чтобы не проскользнула и мышь! Топор сюда, бревна! – командовал он отрывисто, не помня себя. – Ломай ворота, руби!
Сбежались на крик остальные козаки и принялись дружно громить и прикладами, и саблями, и найденным во рву бревном дубовую, окованную железом браму. Наконец к ним подъехала и Ганна.
В дворике было тихо, – ни лай собак, ни людской гомон, ни какой либо другой шум не обнаруживали там присутствия живого лица, только тяжелые удары в ворота отдавались глухим стуком за брамой и откликались разбегавшимся эхом по мертвому лесу. Наконец одна половина ворот начала поддаваться с усиливающимся треском, но все еще сидела пока крепко на петлях.
За воротами послышался вновь дикий вопль, сменившийся вдруг хохотом. Кто то завозился у них и стал придерживать плечом дрожавшую под ударами воротину.
– Эй, дружней! Наляжьте! – крикнул рассвирепевший от нетерпения сотник.
Упершись ногами, козаки поналегли еще сильнее, воротина затрещала громче и отогнулась назад, но все же ее держал еще засов.
– Дозволь, пане атамане, – отозвался тогда старший десятник, – я перелезу через частокол, свяжем пояса, товарищи спицы подставят; там ведь, кроме дурной бабы, нету и черта.
– А в самом деле! – обрадовался предложенному исходу Морозенко. – Полезай, и я за тобой.
Козаки попробовали было отклонить атамана от такого риска, но, встретив с его стороны грозный отпор, полезли и сами за ним, оставив с Ганной лишь двух.
Перелезши через частокол, Морозенко окинул беглым взглядом весь дворик; но никого в нем не заметил; только у ворот и у коморы валялось несколько сгнивших и обглоданных собачьих скелетов; покосившаяся, вросшая в землю хата выглядывала пусткой; выбитые окна смотрели черными дырками; упавшая дверь торчала боком в проходе.
Ужас охватил Морозенка при виде этого заброшенного, пустынного жилища. Не было сомнения, оно было оставлено, как ненужное больше, а для обитателей отыскан был, вероятно, более отдаленный и верный приют.
– Где же эта ведьма? Где она? – кричал в бешенстве Морозенко, бросаясь с отчаянием во все закоулки двора. Но темнота ночи мешала делать розыски. – Огня, хлопцы, – крикнул он, – оглядеть бесовское кубло, отыскать чертовку, а потом и сжечь его с нею дотла!
Одни бросились устраивать импровизированные факелы, другие отпирать ворота. Через несколько минут в руках трех четырех козаков пылала и искрилась свороченная жгутом солома, надерганная из крыш.
Как только осветился дворик мигающим, красноватым светом, так сразу и нашли полоумную старуху: она сидела за какою то бочкой, недалеко от ворот, уставив в одну точку безумные, расширенные и застывшие от ужаса глаза; седые, всклокоченные, непокрытые волосы висели беспорядочными космами вокруг ее желтого, худого, изрытого морщинами лица; сжатые на груди руки судорожно тряслись; она сидела на корточках и напоминала собою исхудавшую от голода, одичавшую кошку, съежившуюся перед собакой.
– Где дивчына? Где Оксана? – подбежал к ней исступленный Морозенко.
Старуха задрожала еще сильнее, с усилием открыла рот, в котором торчало лишь два черных поточенных клыка, и, видимо, хотела что то сказать, но язык не повиновался ей, и губы шевелились беззвучно.
– Говори, чертовка! – схватил ее Морозенко одною рукою за шею, а другою обнажил саблю.