Вспомним, что много на своем веку пролили невинной крови, много причинили насилий и кривд таким же людям, как и мы... Эта кровь и вопиет к небу, и там, на весах, взвешено все. Но если мы творили неведомо, будучи слепы, то милосердие и ласка божья не имеют границ...
Все обнажили головы и молча опустились на колени.
Ротмистр поднял глаза к небу. Он один стоял, словно старый дуб, среди коленопреклоненной толпы.
– Боже, прости прегрешения наши! – начал он взволнованным голосом и над склоненными головами зазвучали печальные и торжественные слова последней молитвы.
Среди наступившей тишины слышно было, как кто то повторял торопливо святые слова, кто то шептал дорогое имя, кто то передавал товарищу последний завет. Остальные молча пробегали в уме свои житейские дела.
– Еще живем в этой юдоли плача, не освобожденные от уз смертельного тела, но час нашей смерти пробьет через минуту, – продолжал ротмистр. Слова его раздавались отчетливо и громко.
– Что ж вы молчите, псы? – рявкнул с обрыва громкий голос Тугай бея. – Время прошло! Я не стану ждать!..
Поляки не обращали на него внимания.
– А!., шакалы! Так вот вы как! – заревел бешено Тугай бей с пеной у рта. – Погодите ж, мы вас поучим! Перестрелять их всех до последнего!..
Все молчали и только еще ниже пригнули головы. Никто не думал сопротивляться. Ни крик, ни стон, ни проклятья не нарушили этой предсмертной тишины. Голос ротмистра раздавался твердо и сильно. Поляки геройски встречали свою смерть.
Среди татар послышалось суетливое движение.
– Подаждь нам, господи, вечный покой! – заключил ротмистр. Все преклонили головы и осенили себя крестом.
Раздался резкий свист, и целый дождь стрел посыпался с четырех сторон на поляков.
– Езус Мария! – успел еще вскрикнуть молодой поручик и опрокинулся навзничь, с впившеюся в сердце стрелой. Послышалось тяжелое падение в разных местах.
За первым залпом последовал другой, третий, четвертый... Началась бойня, страшная бойня в сумерках потухавшего дня.
Окружив со всех четырех сторон лагерь, татары безбоязненно приблизились к нему шагов на пятьдесят и, стоя на возвышенности, могли направлять во все концы табора стрелы и поражать наверняка свои беззащитные жертвы. Гусары и драгуны были еще отчасти защищены от этого смертельного града латами и кольчугами, кроме того, их закрывали и возы, за которыми они лежали и сидели; но лошади, привязанные к возам, брошенные просто среди лагеря, приняли на свои непокрытые спины и шеи весь этот вихрь жал и, пронзенные ими, бились, подымались на дыбы, храпели, отрывались от возов, опрокидывали их и с бешенством метались по замкнутому лагерю, ища выхода. Эти взбесившиеся животные увеличивали еще более смятение и ужас осажденных; малейшая попытка выскочить из прикрытия и усмирить или стреножить коней наказывалась смертью; рой стрел налетал на отважного, и он падал пронзенный ими, в конвульсиях.
Так прошло с полчаса. Положение делалось невыносимым.
И ужас, и бессильная злоба, и бешенство отчаянья охватили обреченных на смерть. Самые храбрые души не могли выдерживать дальше такой бессмысленной пассивной смерти. Ряды заволновались; глухим раскатом пробежал по ним ропот.
– Что ж это? Нас расстреливают, как баранов, а мы молча стоим и не платим ничем им за смерть!
– На раны Езуса, то правда! – схватился за голову Потоцкий и, взмахнувши своей украшенной каменьями саблей, крикнул громким энергичным голосом: – За мною ж, друзи, на вылазку! Умрем все, но умрем не даром, а продадим подороже собакам свою жизнь.
– На бога! Мой гетмане! – хотел было остановить геройский подвиг Потоцкого ротмистр, но было уж поздно.
Как ураган, понесся тот вперед; за ним ринулись разъяренною толпой исступленные от страданий, гонимые ужасом воины... Уже толпа в порыве безумия начала было оттягивать возы, разрывать сковывавшие их цепи, как вдруг раздался страшный грохот... вздрогнула земля.
С грохотом и треском разлетелись три воза, обдав осколками железа и дерева ближайшую к ним толпу.
Страшный крик ужаса вырвался из тысяч грудей и замер. Лавы, готовые было броситься в полуоткрытый проход, занемели, застыли на месте. В стороне корчилось несколько жолнеров. Сапега упал, раненный осколком в ногу, и тщетно порывался подняться. Несколько лошадей билось на земле; остальные навалились на угол из брик и, давя друг друга, старались разорвать преграду.
– Пушки наши! Пушки! – вскрикнуло несколько голосов.
– Так! Пушки ваши! Это кара самого неба! – протянул Потоцкий руку к татарским войскам. – Смотрите! Любуйтесь! Вы отдали их без боя, и теперь они мстят за себя!
Новый грохот заглушил слова его. Послышался снова страшный треск и лязг чугуна о железо. Один воз подскочил и упал на бок, другой разлетелся в щепы, с третьего сорвало буду. Упал хорунжий Собеский с гетманским знаменем; распластался обезглавленный поручик Грохольский и обрызгал кровью контуженого ротмистра, два драгуна тихо присели и, покачнувшись, вытянулись спокойно. Еще бешенее шарахнулись кони и начали ломать и опрокидывать на противоположном конце возы; а татары, заметя это, стали пускать в них тучи стрел. Взбесившиеся от ужаса и боли, окровавленные, истыканные стрелами, они с каким то ревом набросились на возы, разбрасывая комьями белую пену, и страшным натиском опрокинули их, разорвали, и, вырвавшись бурей из табора, разметали стоявшие против них лавы татар, и вынеслись в степь. С гиком погнались за ними стоявшие в арьергарде нагаи.
Ядра, шипя и свистя, пронзали и разбивали возы, калечили, убивали людей... А на верху окраины, на высоком холме, стоял закутанный в керею мрачный всадник, казавшийся каким то: гигантом при наступающих сумерках. Зоркими сверкающими, как угли, глазами впивался он в эту ужасную картину, распростершуюся у его ног. Казалось, вид этой страшной смерти, дикие звуки этих предсмертных криков и храпений доставляли ему невыносимое, рвущее душу наслаждение.
– Так, так! – вырывались у него отрывистые хрипящие слова. – Костер горит... шипит огонь, подымается к небу... Ее тащат... рвут косы... она бьется... цепляется за руки, молит о спасении... Втолкнули!.. Ух! Пекло! – сжал всадник до боли голову руками, словно старался избавиться от рвущего душу виденья и продолжал задыхающимся, безумным голосом, простирая над страшным ущельем руку: – А, хорошо, хорошо вам там, звери, внизу? Кричите ж, хрипите, корчитесь от муки, рвите на куски свое сердце, как рвем мы его целую жизнь... И знайте, что так же кричал и стонал Наливайко, Путивлец, Скидан и она... Орыся, Орыся... дети! – вскрикнул с невыразимою мукой всадник и закрыл кереей лицо...
– Умрем! – раздался громкий голос Потоцкого. – Ляжем честно за славу ойчизны и покажем, как умеют рыцари умирать!
– Виват! – крикнул бодро, словно на пиру, ротмистр, и его крик повторили тысячи голосов.
– А мы, друзья, туда! – указал Шемберг на широкий проход, прорванный взбесившимся табуном. – Не посрамимся перед нашим славным героем! Вперед, за мной!
Половина рыцарства и жолнеров бросилась за Шембергом, другая – за Потоцким; но ни тому, ни другому не удалось сделать вылазки: ее упредили татары.
Дикий гик огласил воздух, и, с поднятыми ятаганами и кинжалами в зубах, кинулись татары ураганом в проломы.
– На копья их! – скомандовал Потоцкий.
Ставши на одно колено, передние ряды нагнули их и уперли другим концом в землю; вторые и третьи ряды взяли наперевес. Потоцкий силился стать в первых рядах, но ротмистр оттянул его.
– Там надо сильных, любый мой гетмане, – почти молил он, – а ясный мой пан ослабел от раны... Придет и наш черед... теперь на всякого хватит отваги.
Внутри обоза раненые, больные, умирающие приготовились тоже к последней отчаянной борьбе. Обернувши оторванными велетами свою раненую ногу, Сапега приподнялся на колени и, прижавшись к возу спиной, обнажил свой длинный палаш. Кто мог еще подняться, последовал его примеру, остальные, лежащие, вытянули зубами кинжалы и взвели курки.
С двух сторон лагеря раздался оглушительный, рычащий крик, и татары, пустивши в упор тучу стрел, налетели на копья.
Закипел и там, и тут свирепый, дикий рукопашный бой: крики, взвизги, рычанья, проклятья, стоны, лязг мечей, стук ударов, шум паденья, треск костей – все слилось в какой то адский, потрясающий рев, и рев этот подымался к ногам мрачного всадника, наполняя его душу страстным, безумным блаженством.
– Тебе, тебе, невинная голубка! – шептал он бессвязно. – Вам, бедные мученики, вам эта жертва! Спите спокойно... Братья не забыли о вас!
Первые ряды татар падали, но на трупы их лезли другие; пронзенные насквозь, тянулись все таки по древкам, чтобы хоть ударить врага кинжалом; с возрастающим остервенением налетали новые татарские силы, но поляки с мужеством последнего отчаянья продавали свою жизнь страшною ценой; даже падающие в смертельных ранах цеплялись руками, впивались зубами в горла своих косоглазых врагов. Ослепленные каким то безумием злобы, и кони, и люди сцеплялись, падали и скатывались в окровавленную, барахтающуюся кучу. При серых сумерках, сгустившихся в долине, эти прощавшиеся с жизнью герои в кольчугах и латах, сверкавших тусклым блеском, напоминали каких то страшных выходцев с того света. Горсть их казалась ничтожною в сравнении с тучей саранчи, охватившей своими бурными волнами весь табор и грозившей ежеминутно затопить его.
Заметя, что уменьшающиеся с каждым мгновением силы поляков сосредоточены только у двух прорывов, где кипел с адским ожесточением бой, татары начали проползать с двух остальных сторон, под телегами, а у самых прорывов, несмотря на отчаянное сопротивление поляков, сила их начинала ослабевать: одни падали под перекрестными молниями ятаганов, другие, истощив до последнего энергию, подавались под страшным напором назад.
У Шемберга от страшного удара о кольчугу какого то мурзы разлетелся вдребезги клинок, но он схватил в руки огромную дубовую люшню и стал размахивать ею, разбрасывая направо и налево облепивших его татар.
– Гей! Сюда! Сюда, панове! – хрипел он, задыхаясь и чувствуя, что скоро выбьется из последних сил.
Но мало кто мог уже откликнуться на его зов. Кругом падали жолнеры, покрывая своими телами каждый уступленный татарам шаг.