Это усеченная пирамида с портиками, поставленная будто бы на том самом месте, где стоял шатер царя Лютого. Печальный памятник.
14 [сентября]
По случаю принятия нового груза пароход наш простоял до 11 часов утра у казанского берега. Пользуясь этим редким случаем и хотя пасмурною, но не мокрою погодою, я вышел на берег и сделал два абриса: общий вид Казани и вид на Волгу против Казани и села Услон. Возвращаясь на пароход, купил я у смазливой перекупки соленого отваренно[го] ляща. И придя на пароход, задал себе настоящий плебейский пир. Кроме ляща и новопетровской ветчины, заключил я свой пир головкой чесноку с черным хлебом и провонял не только капитанскую светелку, всего "Князя Пожарского". Сопутники мои бегали от меня, как черт от ладану. Одна только милая хозяйка и добрейшая ее мамаша Катерина Никифоровна Козаченко нашли, что чеснок хотя и воняет, но не так несносно, чтобы при встрече со мною необходимо было закрывать нос, и еще более, чтобы доказать им, господам, не любящим чесноку, что чеснок вещь не только не противная, но даже приятная, обещалися заказать обед с чесноком и обкормить хулителей. Милейшая Катерина Никифоровна.
Против города Свияжска прошли благополучно Васильевский перекат (мель) и встретили пароход "Адашев" Меркуриевской же компании. Он буксирует две баржи с дровами и одну из них посадил на мель. "Князь Пожарский" попытался было стащить ее с мели, но безуспешно, и, пройдя несколько /100/ верст вперед, положил якорь на ночь, из опасения сесть на Вязовском перекате. Выше устья Камы Волга заметно сделалася уже и мельче.
15 [сентября]
Проспал я ровно до девяти часов утра. Надо думать, что это случилось со мною под глухой шум "Князя Пожарского", потому что со мною этого прежде не случалося, ни даже под нетрезвую руку. Это на диво долгое спание заключилось отвратительным сновидением. Будто бы Дубельт с своими помощниками (Попов и Дестрем) в своем уютном кабинете перед пылающим камином меня тщетно навращал на путь истинный, грозил пыткой, и в заключение плюнул и назвал меня извергом рода человеческого. Едва успел он произнести этот милый эпитет, как явился в полном мундире капитан Косарев и сделал мне почти палочный выговор за то, что я опоздал на ученье. Тем и кончилось это позорное сновидение. Меня разбудил гром падающего якоря, т. е. цепи, перед Ураковским перекатом.
Пользуясь сей непродолжительной стоянкой и продолжительным тихим переходом через сей Ураковский перекат, я нарисовал белым и черным карандашом, довольно удачно, портрет Михайла Петровича Комаровского, будущего капитана будущего парохода А. Сапожникова, за то, что он подарил мне свои бархатные теплые сапоги.
В 10 часов вечера "Князь Пожарский" положил якорь перед Гремячевским перекатом.
За ужином Нина Александровна наивно рассказывала содержание "Дон Жуана" Байрона, который она прочитала на днях в французском переводе. И еще милее и наивнее просила своего мужа учить ее английскому языку.
16 [сентября]
СОБАЧИЙ ПИР
(ИЗ БАРБЬЕ)
Когда взошла заря и страшный день багровый,
Народный день настал;
Когда гудел набат и крупный дождь свинцовый
По улицам хлестал;
Когда Париж взревел, когда народ воспрянул
И малый стал велик;
Когда, в ответ на гул старинных пушек, грянул
Свободы звучный клик!
Конечно, не было там [видно] ловко сшитых
Мундиров наших дней;
Там действовал напор, лохмотьями прикрытый,
Запачканных людей. /101/
Чернь грязною рукой там ружья заряжала,
И закопченным ртом
В пороховом дыму там сволочь восклицала:
"Ебена мать, умрем!"
А эти баловни в натянутых перчатках,
С батистовым бельем,
Женоподобные, в корсетах на подкладках,
Там были ль под ружьем?
Нет! Их там не было, когда, все низвергая
И сквозь картечь стремясь,
Та чернь великая и сволочь та святая
К бессмертию неслась!
А те господчики, боясь громов и блеску
И слыша грозный рев,
Дрожали где-нибудь вдали за занавеской,
На корточки присев!
Их не было в виду, их не было в помине
При общей свалке там.
Затем, что, видите ль, свобода не графиня
И не из модных дам,
Которая, нося на истощенном лике
Румян карминных слой,
Готова в обморок при первом падать крике,
Под первою пальбой.
Свобода — женщина с упругой, мощной грудью,
С загаром на щеке.
17 [сентября]
Вчера мне ничто не удалось. Поутру начал рисовать портрет Е.А. Панченка, домашнего медика А. Сапожникова. Не успел сделать контуры, как позвали завтракать. После завтрака пошел я в капитанскую светелку с твердым намерением продолжать начатый портрет, как начал открываться из-за горы город Чебоксары. Ничтожный, но картинный городок. Если не больше, так по крайней мере на половину будет в нем домов и церквей. И все старинномосковской архитектуры. Для кого и для чего они построены? Для чувашей? Нет, для православия. Главный узел московской старой внутренней политики — православие. Неудобозабываемый Тормоз по глупости своей хотел затянуть этот ослабевший узел и перетянул. Он теперь на одном волоске держится.
Когда скрылися от нас живописные грязные Чебоксары, я снова принялся за портрет. Но принялся вяло, неохотно. Принялся для того, чтобы его кончить, и кончил, разумеется, скверно. /102/
От этой первой неудачи я с досады лег спать и проспал прекрасный вид села Ильинского. Ввечеру, когда "Князь Пожарский" положил на ночь якорь и все успокоилось, я, чтобы хоть чем-нибудь вознаградить две неудачи, принялся переписывать "Собачий пир", как вошел в светелку А. С[апожников] с К[ишкиным] и П[анченко] и ни с сего ни с того составился у нас литературный вечер. Капитан наш вытащил из-под спуда "Полярную звезду" 1824 года и прекрасно прочитал нам отрывок из поэмы "Наливайко", а Сапожников — отрывки из поэмы "Войнаровский". Потом А[лександр] А[лександрович] пригласил нас ужинать. И как это случилося в 12 часов, то за ужином оказалась именинница, а именно бабушка Любовь Григорьевна Явленская. Поздравили, и не один, и не два, а три раза поздравили. Потом начали отсутствующих имен[ин]ниц поздравлять, и я таки порядком напоздравлялся.
Несмотря на последнее вчерашнее событие, я сегодня проснулся рано и, как ни в чем не бывало, принялся за свой журнал, и пока братия еще в объятиях Морфея, буду продолжать "Собачий пир" до новой перепойки.
С зажженным фитилем, приложенным к орудью,
В дымящейся руке!
Свобода — женщина с широким, гордым шагом,
Со взором огневым,
Под гордо вьющимся по ветру красным флагом,
Под дымом боевым;
И голос у нее — не женственный сопрано,
Но жерл чугунный ряд,
Ни медь (звон) колоколов, ни палка барабана
Его не заглушат!
Свобода — женщина, но в сладострастьи щедром
Избранникам своим верна,
Могучих лишь одних к своим приемлет недрам
Могучая жена.
Ей нравится плебей, окрепнувший в проклятьях,
А не гнилая знать,
И в свежей кровию дымящихся объятьях
Ей любо трепетать.
Когда-то ярая, как бешеная дева,
Явилась вдруг она,
Готовая дать плод от девственного чрева,
Грядущая жена.
И гордо вдаль она, при кликах исступленья,
Свой совершая ход,
И целые пять лет горячкой вожделенья /103/
Сжигала свой народ!
А после кинулась вдруг к палкам, к барабану,
И маркитанткой в стан
К двадцатилетнему явилась капитану:
"Здорово, капитан!"
Да, — это все она! Она с отрадной речью
Являлась нам в стенах,
Избитых ядрами, испятнанных картечью, —
С улыбкой на устах;
Она — огонь в глазах, в ланитах жизни краска,
Дыханье горячо,
Лохмотья, нищета, трехцветная повязка
Чрез голое плечо!
Она! В трехдневный срок французов жребий вынут!
Она! Венец долой!
Измята армия, трон скомкан, опрокинут
Кремнем из мостовой!
И что же? О позор! Париж, столь благородный
В кипеньи гневных сил,
Париж, где некогда великий вихрь народный
Власть львиную сломил, —
Париж, который весь гробницами уставлен
Величий всех времен!
Париж, где камень стен пальбою продырявлен,
Как рубище знамен!
Париж, отъявленный сын хартий, прокламаций,
От головы до ног
Обвитый лаврами, апостол в деле наций,
Народов полубог!
Париж, что некогда, как светлый купол храма
Всемирного, блистал,
Стал ныне скопищем нечистоты и срама,
Помойной ямой стал,
Вертепом подлых душ, мест ищущих в лакеи
Паркетных шаркунов,
Просящих нищенски для рабской их ливреи
Мишурных галунов;
Бродяг, которые рвут Францию на части
И сквозь плевки, толчки,
Визжа, зубами рвут издохшей тронной власти
Кровавые клочки!
Так вепрь израненный, сраженный смертным боем,
Чуть дышит в злой тоске,
Покрытый язвами, палимый солнца зноем, /104/
Простертый на песке;
Кровавые глаза померкли, обессилен
Могучий зверь. Поник;
Отверстый зев его шипучей пеной взмылен
И высунут язык...
Вдруг рог охотничий пустынного простора
Всю площадь огласил,
И спущенных собак неистовая свора
Со всех рванулась сил!
Завыли жадные! Последний пес дворовый
Оскалил острый зуб
И с визгом кинулся на пир ему готовый,
На неподвижный труп!
Борзые, гончие, лягавые, бульдоги:
"Пойдем!" — и все пошли:
"Нет вепря короля! Возвеселитесь, боги!
Собаки короли!
Пойдем! Свободны мы! Нас не удержат сетью,
Веревкой не скрутят!
Суровый сторож нас не приударит плетью,
Не крикнет: "Пес, назад!"
За те щелчки, толчки хоть мертвому отплатим!
Коль не в кровавый сок
Запустим морду мы, так падали ухватим
Хоть нищенский кусок!
Пойдем!" И начали из всей собачьей злости
Трудиться что есть сил;
Тот пес щетины клок, а тот кровавой кости
Обгрызок ухватил,
И рад бежать домой, вертя хвостом мохнатым,
Чадолюбивый пес,
Ревнивой суке в дар и в корм своим щенятам
Хоть что-нибудь принес.
И бросив из своей окровавленной пасти
Добычу, говорит:
"Вот, ешьте! Эта кость — урывок царской власти!
Пируйте! Вепрь убит".
Бенедиктов
18 [сентября]
Вчера праздновали именины милейшей бабушки Любовь Григорьевны Явленской. Сегодня празднуем день рождения ее милейшего внучка А. А. Сапожникова. А пока еще не грозит завтрак, то я по-вчерашнему воспользуюся безмятежным утром и перепишу еще одно стихотворение из заветной портфели нашего обязательнейшего капитана. /105/
РУССКОМУ НАРОДУ
1854 ГОДА
— Меня поставил Бог над русскою землею, —
Сказал нам русский царь.
— Во имя Божие склонитесь предо мною,
Мой трон — Его алтарь!
Для русских не нужны заботы гражданина,
Я думаю за вас!
Усните. Сторожит глаз царский властелина
Россию всякий час.
Мой ум вас сторожит от чуждых нападений,
От внутреннего зла,
Пусть ваша жизнь течет вдали забот в смиреньи,
Спокойна и светла!
Советы не нужны помазаннику Бога,
Мне Бог дает совет.
Гордитесь, русские, быть царскими рабами.
Закон ваш — мысль моя!
Отечество вам — флаг над гордыми дворцами,
Россия — это я.
Мы долго верили, в грязи восточной лени
И мелкой суеты
Покорно цаловал ряд русских поколений
Прах царственной пяты.
Бездействие ума над нами тяготело.
За грудами бумаг,
За перепискою мы забывали дело
В присутственных местах.
В защиту воровства, в защиту нераденья
Мы ставили закон;
Под буквою скрывались преступленья,
Но пункт был соблюден;
Своим директорам, министрам мы служили,
Россию позабыв,
Пред ними ползали, чинов у них просили,
Крестов наперерыв.
И стало воровство нам делом обыденным,
Кто мог схватить, тот брал,
И тот меж нами был всех более почтенный,
Кто более украл.
Развод определял познанье генерала —
Глуп он или умен,
Церемониальный марш и выправка решала,
Чего достоин он.
Бригадный командир был лучший губернатор,
Отличный инженер, правдивейший сенатор, /106/
Честнейший человек;
Начальник, низшие права не признавая,
Был деспот, полубог;
Бессмысленный сатрап был царский бич для края.
Губил, вредил, где мог;
Стал конюх цензором, шут царский — адмиралом,
Клейнмихель графом стал!
Россия отдана в аренду обиралам...
Что ж русский? Русский спал...
Кряхтя, нес мужичок, как прежде, господину
Прадедовский оброк,
Кряхтя, помещик нес вторую половину
Имения в залог,
Кряхтя, по-прежнему дань русские платили
Подьячим и властям;
Качали головой, шептались, говорили,
Что это стыд и срам,
Что правды нет в суде, что тратят миллионы, —
России кровь и пот, —
На путешествия, киоски, павильоны,
Что плохо все идет.
Потом за ералаш садились по полтине,
Косясь по сторонам;
Рашели хлопали, бранили Фреццолини,
Лорнировали дам
И низко кланялись продажному вельможе
Отечества сыны!
Иль удалялись в глушь прадедовских имений
В бездействии жиреть,
Мечтать о пироге, беседовать о сене,
Животным умереть,
А если кто-нибудь, средь общей летаргии
Мечтою увлечен,
Их призывал на брань за правду и Россию, —
Как был бедняк смешон!
Как ловко над его безумьем издевался
Чиновный фарисей,
Как быстро от него, бледнея, отрекался
Вчерашний круг друзей!
И под анафемой общественного мненья,
Средь смрада рудников,
Он узнавал, что грех прервать оцепененья
Тяжелый сон рабов.
И он был позабыт; порой лишь о безумце
Шептали здесь и там:
"Быть может, он и прав ...да жалко вольнодумца,
Но что за дело нам?" /107/
Спасибо Ивану Никифоровичу Явленскому за то, что он отказался от завтрака и помог мне кончить превосходное прелюдие к превосходнейшему стихотворению, которое я, если Бог поможет, перепишу завтра.
19 [сентября]
Не хвалися идучи на рать,
А хвалися идучи с рати.
Вчера вечером путешественники и путешественницы сыграли по последней пульке преферанса в кают-компании "К[нязя] Пожарского", рассчиталися и расплатилися до денежки за все пульки, сыгранные в продолжение рейса, т.