– Великая за то слава коронному гетману, пану хозяину!
Кодак составлял гордость и больное место для гетмана, а потому с особенно ласковою улыбкой поблагодарил он за доброе слово пышных гостей; но надменному Вишневецкому это хвастовство Кодаком не понравилось; пятнистое лицо его искривилось злобной улыбкой и он, прищурив высокомерно глаза, едко заметил:
– Не выловить Кодаку осетров, пока не явлюсь на Низы я с своими баграми и неводом!
– Княжья удаль и храбрость известны, – мягко ответил хозяин. – Но Марс теперь к нам не взывает, а взывает лишь Бахус... И этого веселого божка нам нужно почтить, пышное панство, тем более, что и век наш не длугий, то и выпьем по другий... За здоровье моего почтенного гостя и славного рыцаря, ясного князя Вишневецкого! – поднял он келех.
– Виват, виват! – зашумела шляхта и полезла чокаться с князем; но тот отвечал холодно, не осилив еще вспыхнувшей злобы.
Сняли слуги вторую скатерть и уставили стол третьей переменой блюд. Появились в глубоких мисках и чашах разные соусы, паштеты, каши, пироги, вареники, бигосы и крошеное в кваске сало.
За третьей скатерью следовала уже главная перемена – жаркие; здесь уже фигурировала больше всякого рода дичь: лосина, сайгаки, зайцы, дрофы, стрепеты, утки и гуси. Все это было искусно зажарено и изукрашено диковинно хитро. К жаркому поданы были целые вазы разных солений и маринадов.
И третья, и четвертая перемены были так лакомы для гостей, что они приберегали особенно для них свой аппетит, поддерживая его специальными настойками и таки одолели наконец все и молча теперь отдувались, обливаясь потом.
Из дальней светлицы доносилось уже нестройное пение:
Сидела голубка на сосне,
Запела голубка по весне:
Ох, ох!
Кто не любит князь Яремы,
Его жонки Розалемы,
То пусть бы издох!{83}
Сняв четвертую скатерть и убрав всю посуду, слуги поставили среди стола огромные золотые жбаны и хрустальные кувшины, наполненные старым венгерским, дорогим рейнским, золотистою малагой, а между ними разместились скромно украшенные вековым мохом и плесенью бутылки литовского меду. Поставив перед каждым гостем еще по два золотых кубка, слуги наконец совершенно удалились из этой светлицы; один лишь дворецкий остался у дверей для выполнения панских желаний.
– Ну, мои дорогие гости, теперь и до венгржины, – налил Конецпольский соседям и себе кубки. – Еще дедовская, из старых погребов... Сделаем же возлияние румяному богу. Эх, подобало бы сии жертвоприношения творить совместно с усладительницами нашей бренной жизни; но я здесь по походному, в пустыне, в халупе, и лишен очаровательных фей...
– Я, напротив, этому обстоятельству рад, – заметил сухо Ярема, – вино и женщины, Панове, у нас становятся, кажется, единственным кумиром, и я боюсь, чтоб ему в жертву не была принесена наша отвага и доблесть!
– Вовеки, княже! – брязнули в некоторых местах сабли.
– Да хранит ее бог! – попробовал патер вино и одобрительно почмокал губами.
– В моих погребах лучшее, – шепнул Любомирский Яреме.
– Притом Марс любовался Венерой, – поднял гетман свой кубок, – и от этого его меч не заржавел. Так за красоту, панове, и за мужество, за этот вечный прекрасный союз!
– За них, за них и за наш добрый, веселый гумор! – раздались вокруг голоса.
– И за наше добродушие и врожденную истым шляхетским родам милость! – добавил Кисель.
– Великую истину изрек пан, – одобрил Киселя молчавший до сих пор Калиновский.
– Тем паче, – заключил Радзиевский, – что ласка Фортуны располагает к кичливой гордыне и злу.
Конецпольский сочувственно наклонил голову; остальные крикнули "виват" и осушили весело кубки.
Поднялся говор и смех, а вместе с тем и хвастовство друг перед другом оружием, погребами, конями и псами.
– Рекомендую вашим вельможностям и малагу, – угощал радушный, приветливый гетман, – масляниста и ароматна... Отведайте, ваша велебность... Теперь ведь мы можем предаваться с полным душевным спокойствием земным радостям, ибо, благодаря его княжьей мосци, гидре мятежа срезаны головы...
– Не все, ваша мосць, пан Краковский: есть еще одна голова на Запорожье, и повторяю тысячу раз вам, Панове, – застучал ножом по столу князь Ярема, подняв до резких нот голос, – пока эта голова не отсечена, не знать Короне покоя. Змий этот мятежный живуч, у него на место отрубленных голов вырастают новые...
– Плетями их, канчуками собьем, – отозвались некоторые из подвыпившей шляхты, – как с лопуха листья!
– Ха ха! Как вы самонадеянны, – презрительно засмеялся Ярема, – воображаете казака клочьем... Да у этих собак такие волчьи зубы, что и медведей изорвать могут. Мало ли пролито через них благородной шляхетской крови, в пекло бы их всех, к сатане в ступу! Так это хваленое добродушие, – ожег он Киселя стальным, злобным взглядом, – нужно по боку, к дяблу, а поднять следует желчь, пока она не смоет с лица земли этих шельм!
– Dominus vobiscum{84}, – произнес набожно патер и прибавил, нагнувшись к гетману, – малага действительно отменна, ей позавидовали бы и в Риме.
– Смыть, разгромить и прах развеять! – забряцали саблями многие.
– Veni, vidi, vici{85}, и баста! – крикнул кто то из юных.
– На погибель быдлу! – поддержал и князь Любомирский.
В соседней светлице поднялся шум; послышались брань
и угрозы. Дворецкий, по знаку гетмана, выбежал, захватив надворных атаманов, охладить разгоряченные головы.
– Мое мнение на этот счет мосци князь знает, – с достоинством поднял голос гетман, и все притихли. – Я глубоко убежден, что казаки – да, что казаки! – наше храброе войско и уничтожать их – значит... значит – себе обрезывать крылья. Следует сократить, покарать, зауздать, поставить наших верных начальников, что я и сделал, – указал он на Комаровского, который при этом поклонился. – Но Запорожье – это... это наш пограничный оплот.
– Я размечу это чертово гнездо! – дернув стулом, синея и нервно дыша, крикнул Ярема.
– И этим бы причинил князь несчастье отчизне, – загорелся огнем и Конецпольский. – Нельзя истребить нашу лучшую пограничную стражу... да... лучшую. Она еще сослужит нам службу, а разметать – это... это открыть татарам всю нашу грудь.
– Построить другой Кодак на месте их гадючьего гнезда, – шипел Ярема, – третий, четвертый...
– Если бы князю удалось заковать даже Днепр, – снисходительно улыбнулся Конецпольский, – то какими... какими цепями перегородит он Буджакские степи?{86}
– Моими гусарами, драгунами, – с пеною у рта уже рычал князь.
– До первой погибели в пустыне, – процедил гетман.
– Верно, как бога кохам, – присовокупил Калиновский, – наши не могут переносить пустынных лишений, а граница так беспредельна... Враг прорвется везде.
– И тогда, княжья мосць, – заметил, отдуваясь Корецкий, – все наши благодати обратятся лишь в одно воспоминание.
– Никогда! – ударил по столу рукой князь. – Я за свою шкуру не боюсь и отстоять ее сумею... Только у страха глаза велики...
– Не у страха, мосци княже, – заметил сдержанно гетман, – а у благоразумия.
– Родные братья, – даже отвернулся Ярема.
– Не безумная отвага и ненависть, – уже дрожал Конец польский, – созидает царства... созидает и упрочает благо... Нет! Здесь нужны не запальчивость, а проницательность и благоразумие... Ведь князь и вы, шляхетные Панове, не должны забывать, что ведь это... это не завоеванная страна, а перешедшая добровольно... вместе... Литва и она... И эти казаки и хлопы тут, до нас, были у себя хозяевами.
– Да продлит бог век его гетманской мосци, – сказал с чувством Кисель.
Послышался и сочувственный, и неприязненный шепот.
– Гетман, кажется, – прищурил Иеремия глаза, – к своей булаве желает присоединить и трибунскую палицу.
– Я, княже, не заискиваю у плебса, – гордо ответил гетман, побледнев даже под румянами, – но... но... не одному врагу, но я и правде привык смотреть прямо в глаза... Да, хозяевами были, это нам нужно помнить и в наших же интересах действовать осторожнее, не раздражать... Мятежников мы усмирили, но корня мятежа – нет! Он кроется именно в том, именно... что вот они были хозяевами. Мы несем сюда свет и жизнь, и потому владычество должно принадлежать нам; но мы должны помнить, да... помнить, что они были хозяевами, а потому... – заикался все больше и задыхался гетман, – а потому и им должны оставлять крохи, успокоить строптивых, усыпить, обласкать и поднять надежных, верных нобилитировать, да... да исподволь приручать, избегая насилия.
– Политика вельможного гетмана, – улыбнулся одобрительно патер, – весьма тонка и остроумна; она рекомендуется и нашим бессмертным Лойолой{87}; но она медлительна, а в иных случаях...
– Это смерть! – оборвал князь Ярема.
Одобрительный в пользу гетмана говор снова притих; но Конецпольский продолжал смело:
– Иначе мы истощим силы в "домовой" борьбе, и если задавим Казаков, то... то... татары, Москва... нахлынут, и... и... защищать будет некому.
– Разве, кроме этих собак, нет под вашими хоругвями храбрецов? Если нет, так у меня их хватит на всех! – ударив себя в грудь, гордо обвел рукою Вишневецкий собрание.
– Никто не сомневается в ваших храбрецах, княже, – задыхался совсем Конецпольский, – но это... это... не дает пану права сомневаться и в наших!
Все смутились и замолчали. Князь Ярема почувствовал себя тоже неловко и с досады крутил свою бородку.
– В войне с дикими ордами, позволю себе заметить и я, – начал Кисель тихим, вкрадчивым голосом, воспользовавшись общим молчанием, – берет перевес не храбрость, а знание врага, изучение всех его уловок и хитростей, – так сказать, полное уподобление природы своей природе врага. Такое уподобление, Панове, приобретается не сразу, а десятками лет... Как пересаженное с полуденных полей древо гибнет среди чуждой ему пустыни, так гибли бы непривычные к степям новые воины... И столько бы пало жертв, дорогих для отчизны! А между тем сыны этих степей – казаки...
– Да, вот их и подставлять под удары татарских сабель и стрел, – прервал Любомирский, – а не шляхетных рыцарей польских!
– Почаще бы их, именно, в самый огонь! – зарычал Чарнецкий.
– Досконально! Кохаймося! – послышались крики, и более разгоряченные головы полезли чокаться кубками и обниматься.
– Да, кохаймося! – поднял кубок Кисель. – Пусть будет меж нами мир и любовь, пусть они породят у нас кротость и снисхождение к побежденным...