– Пусть пан посол простит мне, но, клянусь святейшим папой, это даже забавно. Изменник, предатель, иуда – и король желает, чтобы ему опубликовали прощение! Не понимаю, почему это наияснейший король так благоволит к атому изменнику, когда кругом есть столько верных слуг отчизны?
Глухой шум едва сдерживаемого гнева пробежал по зале.
– Быть может, наияснейший король связан с паном писарем какими нибудь особыми узами благодарности, – продолжал язвительно Потоцкий, – но так как они, к несчастью; неизвестны нам, то мы и можем поступать только сообразно с своей честью и властью, вверенной нам отчизной, то есть охранять ее от предательства и измены!
– Верно, верно! Слава пану гетману! – забряцали кругом сабли. – Смерть предателям отчизны!
– Но, позволю себе заметить, – возвысил голос Радзиевский, – король не стал бы возражать против приговора пана коронного гетмана, если бы была доказана измена Хмельницкого. Обвинение же основывается на доносе одного лица, заведомого врага Хмельницкого. В письмах, которые прислал пан писарь к королю, он клянется...
– Ну, клятвам то теперь, пане посол, доверять не следует! – шумно перебил Радзиевского Чарнецкий, поворачиваясь в своем кресле. – Когда и высокопоставленные особы не считают нужным соблюдать свои клятвы, то чего ж можно ожидать от презренного хлопа?
– Верно! Верно! – раздалось среди панов.
– И мы получили от Хмельницкого немало писем, но странно было бы доверять им, тем более, что относительно его измены, – подчеркнул Потоцкий, – у нас есть более осязательные доказательства, чем донос Пешты! Полковник Кречовский, – забросил он голову, – что можешь ты сказать на этот счет?
– К сожалению моему, – ответил, вставая, Кречовский, – я должен признаться, что сам был на этом пиру, так как Хмельницкий был мне приятелем и кумом, но, несмотря на это, я не могу не сознаться в том, что бегство его на Запорожье было принято далеко не с мирными целями. Он уговаривал многих старшин следовать за собой, но я не согласился и предпочел лучше пойти ему навстречу.
К словам полковника Кречовского присоединился Барабань
– Хмельницкий хитер и умен, как бес, – заговорил он, – когда ему захочется обмануть, то он обманет не только короля, но и самого сатану! Примером его хитрости, к стыду моему, могу служить я сам! О, доверять ему нельзя ни в одном слове! Тем более что в том дерзком письме, которое он мне прислал из Запорожья, он и не думает скрывать своих намерений.
– Теперь, надеюсь, пан посол и сам видит, – произнес с едкою усмешкою Потоцкий, – что наши подозрения относительно измены Хмельницкого основаны не на одних пустых слухах. Но если бы он ушел сам, то пусть бы шел хоть к черту в болото, мы бы не стали тратить на этого хама ни одного жолнера! Все дело в том, – заговорил он еще медленнее и язвительнее, устремляя на Радзневского свои оловянные глаза, – что доблестный писарь увез с собою и знаменитые привилеи, о которых мы слыхали так много на сейме.
– Пану гетману известно доподлинно их содержание? – вспыхнул Радзиевский.
– Да. И не только мне, но и всему почтенному лыцарству. В привилеях заключается приказание козакам сделать набег против татар для того, чтобы втянуть их. в войну с нами. Ну, и как думает пан посол, если подобные бумаги попадут к хану, расположат ли они его к миролюбивым действиям против нас?
Радзиевский видимо смешался.
– Его величество никогда не выдавал подобных привилей, по всей вероятности, это подложные бумаги, сочиненные самими козаками.
– Надеюсь, – возвысил крикливо голос Потоцкий, – что выдавшие их не станут отказываться от своих подписей; но если допустить даже, что бумаги эти подложны, то не все ли равно это татарам? Им нужен только предлог, чтобы броситься на нас!
– Еще бы! Еще бы! – раздались кругом восклицания. – К тому же у татар был неурожайный год.
– Его величество хочет, вероятно, вознаградить пана писаря за потерю Суботова всем нашим имуществом и жизнью наших жен и детей! – наклонился к Чарнецкому Опацкий.
Замечание было сделано так громко, что Радзиевский услыхал его. Лицо его вспыхнуло ярким румянцем; негодование отразилось на умном, открытом лице.
– Что касается этих несчастных привилей, – произнес он громко, покрывая все голоса, – то я нахожу суждение о них слишком преждевременным. Конечно, пока они не будут у нас в руках, то доносам, преступным предположениям и злостным измышлениям, – бросил он быстрый взгляд в сторону Опацкого, – предоставляется полный простор. Закон и справедливость покажут в свое время, кто здесь прав и кто виноват. Теперь же перед нами вопрос о всей нашей отчизне. Если пан коронный и польный гетман и вельможное панство допускает мысль, что этими привилеями козаки могут вовлечь татар в войну против нас, то зачем же они еще ухудшают положение дела, возбуждая и дома кровопролитную, братоубийственную войну? Зачем допускают эти жестокие меры против местного народонаселения, которые возбуждают и ожесточают народ?
– Об отчизне нам незачем напоминать, – заговорил резко Потоцкий, подымая надменно голову, – она наша родина, и мы ее не продадим ни из за каких расчетов. Ввиду то этого мы и употребляем жестокие, как выразился пан, меры против этого населения, чтоб удержать его от соединения с запорожцами.
– Однако, как мы видим, это мало помогает, – произнес Калиновский, смотря куда то в сторону, – так как, несмотря на беспрерывные казни, толпы людей уходят на Низ.
Потоцкий бросил быстрый взгляд в его сторону и произнес еще настойчивее:
– Если бы еще не наша строгость, то все бы они давно уж ушли на Запорожье.
– Жестокость скоро принудит их всех к этому, – заметил опять в сторону Калиновский.
– Когда взбесившийся конь начинает чувствовать, что узда ослабевает в руках всадника, он совсем выбрасывает его из седла. Это, я думаю, известно каждому хлопцу! – бросил Потоцкий пренебрежительный взгляд в сторону Калиновского.
Калиновский вспыхнул и хотел было что то возразить, но в это время поднялся с места Остророг.
– Однако все же я думаю, я предполагаю, то есть я даже уверен в этом, – заговорил он смущенно, – что более мягкие меры с местным населением не повели бы к плохим результатам; можно наказать, так сказать, виновных, преступивших, нарушивших закон, но зачем же показывать свою силу над беззащитными людьми?
– А потому, черт возьми их всех, – бряцнул саблей Чарнецкий, – потому, что они покажут иначе свою силу над нами, а повесься я сам на своих собственных кишках, если я хочу служить материалом для них!
– Они бросают наши именья, и мы должны за это обращаться с ними мягко! – кричали паны. – Такого еще не слышали ни деды, ни отцы наши!
– Ни один хозяин, пане посол, не станет даром мучить свой рабочий скот, – заметил гордо князь Корецкий, – но если он заартачится, то всякий дает ему столько кнутов, сколько требуется для его усмирения. И мне кажется, что в мое хозяйство не к чему мешаться другим.
– Забывай, пане княже, о скоте: ты же видишь, что хотят нас заставить совсем распустить хлопов, – покрылся багровым румянцем Опацкий, ерзая нетерпеливо в своем кресле, – придется скоро самим впрягаться в плуг и утешаться римскою басней о Цинцинате{310}.
– Это оскорбление! Нас равняют с быдлом! Мы не допустим! – зазвенели саблями офицеры.
– Панове! – Остророг хотел возразить что то, но яростные возгласы панства, вспыхнувшие при этом с новою силой, заглушили его слова. Несколько секунд простоял он в нерешительности и, наконец, обведши все собрание своими прищуренными глазами, махнул рукой и опустился, сгорбившись, на свой стул.
– Панове, прошу слова, панове! – заговорил Кисель, слушавший до сих пор все пререкания с поникшею на грудь головой. – Во имя святой справедливости, панове! Прошу вас, выслушайте меня!
После нескольких его возгласов собрание наконец угомонилось.
– Кто это говорит? – наклонился князь Корецкий к своему соседу.
– Пан воевода киевский Адам Кисель.
– А, схизмат! – махнул презрительно рукой Корецкий и обратился к своему соседу направо.
– Панове, – заговорил Кисель, подымаясь с места, – я знаю, что, благодаря этой несчастной вражде религий, словам моим придадут мало веры, но во имя отчизны, прошу вас, панове, верить искренности их.
В зале стоял легкий шум; паны разговаривали вполголоса между собой.
– Если Хмельницкий и шайка его – мятежники, – продолжал Кисель, – то накажите их, но не карайте невинный народ. Напрасно вы думаете, что суровость испугает их и заставит смириться; она то и толкает их искать спасения в рядах восставших, и за такое естественное движение нельзя так жестоко карать!
– Вполне присоединяюсь к мнению пана воеводы, – произнес Радзиевский, – но прибавлю еще больше. К моему великому огорчению, я вижу, что слова мои, благодаря какому то непонятному для меня недоразумению, перетолковываются в совершенно нежелательном для меня смысле. Я снова повторяю, что если его величество и желает прекращения жестоких мер с народом, то вовсе не для унижения шляхетства, а для водворения возможного мира и спокойствия в этой стране. Ввиду панских же выгод желает его величество, чтоб народ не уходил на Запорожье. И если б вместо этих жестоких универсалов были опубликованы какие либо льготы...
Но Радзиевский не окончил своей фразы: яростные крики, вырвавшиеся вдруг при одном этом слове, заглушили его голос. Казалось, вся комната превратилась вдруг в гнездо разъяренных ос. Стучали кресла, звенели сабли, охрипшие голоса перекрикивали друг друга.
– Что? –взвизгнул пронзительно Потоцкий, соскакивая с своего места. – Я буду еще выдавать льготы своим хлопам за то, что они бунтуют против меня?
– Это в Варшаве, панове, так любят выдавать привилеи и льготы, – пыхтел, багровея от злобы, Опацкий, – а у нас, пане посол, в коренном шляхетском сословии это не в ходу!
Князь Корецкий слегка наклонился к своему соседу и произнес гордо, прищуривая свои подпухшие глаза:
– Прошу пана повторить мне эти слова, быть может, мои старые уши изменяют мне, ибо сколько я живу на свете, я еще не слыхал подобных предложений!
Потоцкий продолжал, бросая в сторону Киселя и Радзиевского едкие взгляды:
– Пан воевода называет хлопов невинным народом. Не знаем, может быть, и не они виновны в этом мятеже...