Богдан Хмельницький (трилогія)

Михайло Старицький

Сторінка 187 з 381

– замотал головою Барабаш, не будучи в состоянии произнести слова, вследствие туго набитого рта, показывая Кречовскому, чтобы тот не наливал ему стакана; но последний не обратил должного внимания на ворчание Барабаша.

За рыбой подали великолепные борщи с сушеными карасями, а к ним разные каши; за борщами следовали пироги: были здесь и пироги с грибами, и с капустой, и с рисом, и с гречневой кашкой, и с осетриной, и с картофелем. За пирогами потянулись товченики из щуки, потравки, коропа с подливою, бигосы из вьюнов, за ними вареники с капустой, за варениками дымящиеся галушечки, распространившие ароматный запах грибов, и кваша... Барабаш ел с какой то волчьей жадностью, он набивал себе до того рот, что его выбритые, побагровевшие щеки широко раздувались, а не умещавшиеся куски выпадали изо рта обратно на тарелку. Нагнувши низко над ней голову и широко раздвинувши локти, он только мычал какие то одобрительные восклицания. В то же время опустошаемые с необычайною быстротой блюда исчезали и заменялись все новыми и новыми. Богдан и остальные соседи Барабаша беспрерывно подливали ему вина и меда, так что уже к середине обеда глаза полковника совершенно посоловели, а язык ворочался как то изумительно неловко и лениво. Несмотря на то, что все старшины и ели, и пили исправно, глаза их следили за Барабашем и Богданом с каким то лихорадочным волнением. Иногда кто нибудь обронял короткое слово или бросал многозначительный взгляд на соседа. Но среди этих сдержанных слов и затаенных взглядов чувствовалось общее горячее волнение, которое мучительно охватывало всех этих закаленных и мужественных людей. Один только Пешта не принимал участия в общем возбуждении. Поместившись между Ганджой и Носом, он сидел как то пригнувшись, незаметно бросая повсюду свои волчьи взгляды и бдительно прислушиваясь ко всему тому, что говорилось кругом. Впрочем, и было к чему: среди полковников и старшин завязывался весьма любопытный разговор.

– Так, так, – говорил громко полковник Нос, человек лет сорока пяти, с длинным, худым, смуглым лицом и тонкими черными усами, спускавшимися вниз, – было их много, а еще и теперь есть немало тех дурней, что кричат среди голоты о бунтах, да о бунтах, да о каких то своих правах. А до чего доводят бунты? Видели уж мы их довольно! Пусть теперь там бунтует кто хочет, а я и сам зарекаюсь, и детям своим закажу. Ляхов нам не осилить, а если будем сидеть тихо да смирно, то перепадет и нам кое что... а то всем – волю! Ишь, что выдумали, – и у бога не всем равный почет... И звезды не все равные.

– Ина слава солнцу, ина слава месяцу, а ина и звездам, – вставил серьезно один из седых старшин.

– Верно, – завопил Нечай, – верно, бес меня побери! Как всем волю дать, то никто мне не захочет и жита намолотить.

– Рабы, своим господнем повинуйтесь! – заметил Кречовский.

Пешта вздрогнул и повернул свои волчьи желтоватые белки в его сторону. Хотя Кречовский говорил слова эти вполне серьезно, но под усами его бродила едва приметная улыбочка. Однако, несмотря на все усилия, нельзя было бы определить, к кому и к чему она относилась – к глупому ли и трусливому Барабашу, все еще недоверчиво посматривавшему кругом, или к благонамеренным речам козаков.

– Ну, этого никак не раскусишь! А что Нечай врет, то верно, да и остальные прикинулись овцами, а в волчьих шкурах, – буркнул про себя с досадою Пешта и перевел свои глаза на Богдана.

Красивое, энергичное лицо последнего имело теперь какое то решительное выражение; глаза его зорко следили за всеми сидевшими за столом; казалось, это полководец осматривает опытным взглядом поле сражения, предугадывая заранее победу. Но Барабаш еще не сдавался. Несмотря на то, что челюсти его продолжали беспрерывно работать, он внимательно прислушивался к раздающимся кругом разговорам, подымая иногда от тарелки свое жирное, лоснящееся лицо с отвислыми щеками и мясистым носом, и тогда хитрые, заплывшие глазки его бросали пристальный взгляд на говорившего.

– Опять что до веры, – продолжал снова Нос, поглаживая усы, – оно конечно горько, что отымают наши церкви и запрещают совершать богослужение, да что делать? Не лезть же, как бешеным, на огонь, можно лаской да просьбой у ксендза, да у пана, а и то – бог ведь один! Прочитай про себя молитву... Господь же сказал, что в многоглаголании нет спасения...

– Ох ох ох! – вздохнул смиренно Нечай; но вздох у него вырвался из груди – словно из доброго кузнецкого меха. – Все от бога, а с богом не биться.

– Что ж, лучше терпеть, – усмехнулся едва заметно Кречовский, – а за терпенье бог даст спасенье.

– Разумное твое слово, – заключил Хмельницкий, – смирение – самоугодная богу добродетель.

– Шут их разберет, кто кого дурит? – промычал про себя Пешта.

– Приятно, отменно, – покачнулся к Хмельницкому Барабаш, – смирение, послушание, но не монашеский чин... Скороминку люблю...

– Так, так, куме, – наполнил снова его кубок Богдан, – при смирении и пища, и прочее оное не вредительно.

– Хе хе! Куме, любый мой! – потянулся и поцеловал он Хмельницкого.

– Ну, будьте же здоровы! – чокнулся тот кубком. – За нашу вечную приязнь!

– Спасибо... Я тебя... и и, господи... Только не. сразу, куме: так и упиться недолго.

– Пустое! – тряхнул головою Богдан. – А хоть и упиться, то найдется у нас и перинка, и белая подушечка... Зато ж наливочка – сами губы слипаются.

– Хе хе хе! Доведешь ты меня, куме, до греха!

– Таких грехов хоть сто тысяч – все принимаю на свою душу...

– Ну, смотри ж! – погрозил ему пальцем Барабаш и приложился губами к кубку. Он тянул наливку долго, мелкими, жадными глоточками. – Добрая, – заключил он наконец, опуская кубок на стол и отирая лицо, вспотевшее и красное, шитым платочком.

– А коли добрая, то повторить, ибо всему доброму надо учиться, а гереtitio, – налил Богдан снова кубок Барабаша, – est mater studiorum! *

– Ой куме, куме! – слегка покачнулся Барабаш, но осушил кубок и на этот раз.

– ВОТ же, кажись, верно, – продолжал Нос, – и малому ребенку рассказать, так поймет, а им в головы не втолчешь! И через этих баламутов лютует на нас панство, постоянно урезывает нам права.

– А как же, как же, – послышались кругом возгласы, – и земли отбирают, и уменьшают реестры, все через запорожских гуляк.

* Повторение – мать учения! (латин.)

– Что, теперь, не бойсь, и они разобрали, где смак, – нагнулся опять к Хмельницкому Барабаш, и Богдана опять обдало спиртным духом, – а прежде не то пели, да и ты; куме, того, признайся, прежде... – Барабаш сделал какой то мудреный жест пальцами и улыбнулся хитрою улыбкой; посоловевшие и совсем замаслившиеся глаза его глядели нежно на Хмельницкого, – да, того... прежде... да... – повторил он снова, вертя пальцами, словно не находил слов для выражения своей мысли, – да, того... разумом за порогами витал... а сколько раз говаривал я тебе: эй, куме Богдане, куме Богдане, – покачивался уже слегка Барабаш, – чем нам своим белым телом мошек да комарей в камышах годувать, лучше будем с ляхами, мостивыми панами, мед да горилочку кружлять.

– Ге ге, куме, – усмехнулся, тряхнув головою, Богдан, – что там старое вспоминать! Смолоду, говорят, и петух плохо поет!

– То то, а вот через эти, так сказать, гм... да, – остановился снова Барабаш, – да, через эти шальные мысли, вот уж на что, кажись, я?.. Малый ребенок обо мне ничего не скажет, воды не замучу, а и то косятся ляхи, ей богу, до сих пор совсем веры не ймут!

– Да что же с ними, с этими гультяями (повесами), церемониться? – раздался сердитый возглас одного из старшин. – Урезать этим птахам крылья! Не терпеть же нам из за них! Всяк про себя дбает... Коли б не они, нам, старшине, может быть, и шляхетство дали...

– Во, во, именно! – покачнулся Барабаш, но Хмельницкий поддержал его, ласково обнявши рукой.

– Урезать! Урезать! – крикнули голоса. – Разметать это кодло разбойничье, чтоб неоткуда было брать огня!

– Да что там с ними еще раздобарывать? – гаркнул во все горло Нечай. – Правду говорит князь Ярема: вырезать всех, да и баста!

Богдан вскинул на него испуганные глаза, в которых блеснула выразительно мысль: "Эк хватил, брат! Еще все испортишь!"

Брови Кречовского многозначительно приподнялись.

– Ну вырезать не вырезать, – заметил серьезно Богдан, – а попритянуть вожжи не мешает, да...

Барабаш, впрочем, покачивался в блаженной полудреме, не замечая этой игры.

XXXIX

Между тем Богун и Ганна, сидя в конце стола, следили с лихорадочным, мучительным вниманием за происходившими сценами.

– Одно мне не по сердцу, – говорил негромко Богун, наклоняясь к Ганне и сжимая свои черные брови, – не верю я Пеште, а он тут, – взглянул он в сторону Пешты, который сидел все также молча, не принимая участия в общем разговоре, а только бросал по сторонам угрюмые взгляды,

– И дядько не лежит к нему сердцем, – ответила Ганна, – но что было делать? Нет в нем верного ничего, а обойти приглашением, пожалуй, разгневается, – завистлив он очень, – и передастся ляхам.

– Так, так, – закусил свой ус Богун и бросил быстрый взгляд в сторону Барабаша, который теперь уже совершенно раскис, размякнул и смотрел какими то маслеными глазками на прислуживавших дивчат, словно жирный кот на птичек. – Не могу его видеть, – прошептал Богун глухим голосом, наклоняясь к Ганне, – так вот и подмывает раздавить голову этой гадине! Когда я увидел, что он протянул к тебе руку... нет, – отбросил козак резким движением голову назад, – не могу так кривить душой, как они!

– Ты думаешь, это легко дядьку? – подняла на него глаза Ганна. – Для блага нашего...

– Знаю, знаю, – перебил ее горячо Богун, – у него золотое сердце, разумная голова и ловкий язык! А я со своим ничего не поделаю! Козацкий! Рубит только с плеча, да и баста! Но ты скажи мне, – оборвал он сразу свою речь, – я слышал о том горе, которое постигло его, – как он теперь?

– Забыл, все забыл! – произнесла с воодушевлением Ганна. – Ты посмотри на него, вон как светится седина, а морщины? Не легко они ложатся, но все забыл он теперь для счастья нашей бедной родины. Да и кто бы мог, брате, думать в такое время о своем горе?

– Правда твоя, Ганно, – поднял энергично голос Богун, устремляя на нее свои черные, горящие воодушевлением глаза, – стыд тому, кто в такую минуту сможет подумать о себе!

В это время громкий голос Богдана, прозвучавший с каким то особым выражением, заставил всех замолчать и насторожиться.

– Так, свате, так, – говорил он, все подливая Барабашу меду, – а волнуется народ и козацтво все через слухи о тех привилеях, которые выдал тебе король.