ее... ее... Елены, – произнес он наконец с трудом мучительное слово, – вся жизнь и вся душа моя принадлежали только родине. Но с тех пор, как я увидел ее, – все говорю перед тобою, как перед господом на страшном суде, – я потерял волю, силу и разум. Елена заняла в душе моей первое место. Я сам обманывал себя, я оттягивал нарочно уже назревшее дело, чтобы не оставлять ее... Мало! Когда я узнал о решении сейма, в душе моей впервые проснулась ужасная мысль: не восстать, нет, а бежать вместе с нею, покинуть отчизну, народ мой, веру, все, все, лишь бы не расставаться со счастьем, доставшимся мне на закате дней. О превелебный владыка, ты этого чувства не знаешь! Суди меня, но по милости – прости! Когда я увидел свое пепелище, когда труп сына лежал на руках, моих, – продолжал с какою то яростною болью Богдан, – что, думаешь ты, больше всего убило меня? Я терзался о том, что другой обнимает теперь ее стройное тело, целует ее дивные очи, ее роскошные уста; все закипало во мне, зверем лютым, дияволом становился я и забывал все кругом... Да, тебе говорю истину: на сейм я ехал с одной мыслью: все, все поставить на карту, загубить тысячи жизней, только отмстить им и возвратить ее себе! – Богдан остановился, чтобы перевести дыхание. – Но возвращался я другим, – произнес он медленно тихим, упавшим голосом. – Когда передо мной предстали воочию все муки и страдания моего народа, когда сейм отнесся с таким презрением и насмешкой к козацкой просьбе и к страданиям моим, вся кровь закипела во мне; но не за себя, бог видит, отче, а за всю мою отчизну, которую они потоптали в лице моем. И я поклялся себе, – произнес он задыхающимся шепотом, – прахом моего замученного сына, отдать отчизне теперь все силы, всю душу мою! Душа моя готова, владыка, угасли в ней все страсти, одна святая месть пылает здесь за родину, за веру, за бедный мой народ!
Богдан замолчал, лицо его было измучено и бледно; на лбу выступил холодный пот, но глаза горели чистым и светлым огнем.
Владыка сложил руки на голове Богдана и, поднявши глаза к небу, тихо зашептал слова молитвы, а затем произнес вслух вдумчиво и строго:
– Властью, данною мне господом богом, отпускаю тебе, сын мой, все прегрешения твои!
Богдан припал к руке владыки. Несколько минут длилось строгое, торжественное молчание.
Наконец Богдан поднялся и с глубоким вздохом провел рукою по лбу. Владыка опустился на свое кресло. Казалось, он думал о чем то сосредоточенно и глубоко.
– Месть – разрушение, – произнес он наконец вдумчиво, – на чашах правосудия лежит теперь судьба народа... Что думаешь ты создать? Говори предо мною все, как перед братом, твоя страна стала родиной моей!
Богдан молчал; казалось, только что пережитое волнение захватывало еще его дыхание и не давало ему говорить.
– Мы обуздаем панство, – произнес он, тяжело дыша, – подчиним его королю, и он нам вернет все наши привилеи...
– Так, но король смертен, а новый король может быть еще преступнее и лживее сейма и, за всеобщим согласием, поработит весь народ и утвердит унию на всей нашей земле. Запомни слово мое, – произнес владыка медленно и выразительно, устремляя на Богдана свои черные, горящие глаза. – Отчим не станет пасынкам вместо отца.
– Но если умер отец и дети остались одни без защиты, – произнес Богдан каким то неверным голосом, – где взять им другого отца?
– Пока дети малы и беспомощны, им нужна опека; когда же они настолько возмужают, что смогут сами управлять своею судьбой, они покидают суровый дом отчима и начинают новую жизнь.
– Как... превелебный владыка, ты думаешь, что мы... – вскрикнул порывисто Богдан, впиваясь в него глазами, – что мы можем? Мы! Нет, нет... – схватился он руками за голову, – такое дело... голова кружится... дух захватывает... там сила... войско...
– Здесь правда и бог! – перебил его сурово и сильно Могила и поднялся во весь рост.
Богдан умолкнул.
– Ты помнишь ли то время, – заговорил Могила после долгой паузы, – когда потоптанная церковь наша лежала при последнем вздохе, без пастырей и без владыки, без храмов божьих и божьих слуг? Была минута смерти. Ты помнишь ли, как триста священников явились перед славным козацким войском и, упавши перед ним на колени, умоляли их со слезами спасти от поруганья святую веру и божий крест? И господь явил свое чудо. Вот в этом самом храме, оцепивши его войсками, закрывши все окна, пригасивши свечи, удалось нам посвятить святителей и восстановить митрополию свою. Без пения, без торжества, в полусвете, словно тати и воры, совершали мы святое богослужение, а из смерти вышла новая жизнь!
Могила стоял гордо перед Богданом, опираясь на золоченый посох; в своей черной мантии он казался величественным и мрачным, словно низложенный король.
– Но, восстановивши церковь, – продолжал он с гордою усмешкой, – мы не надеялись на ласку короля: мы старались утвердить ее так, чтобы ничья сила не пошатнула ее больше. Когда преставился преосвященный Иов, братия избрала меня на митрополичий трон...{290} То было бурное и тяжелое время... Земля ваша – не родина моя: ты знаешь сам, я воеводич молдавский, но с юных лет поселился здесь. Родина ваша стала моею... Я полюбил ее за ее страдания и печаль... С юных лет видел я кругом унижение народа и веры – и защитить ее от нападенья латынян стало жизнью моей. Господь меня поставил пастырем над вами, и стадо мое стало мне родным.
Голос Петра Могилы звучал величественно и сильно, а глаза горели властным, победным огнем.
– Когда свершилось мое избрание в полночный час, у алтаря дал я себе клятву снять с православных позор и поношение латынян. И господь мой принял ее и послал мне на помощь бесплотные силы свои. Пятнадцать лет стою я на страже... И вот из пепла вспыхнул новый огонь: растут повсюду братства, обители встают из развалин... Книжное слово облетает всю нашу отчизну и, как благовест в церковь, зовет отступников и схизматов в отцами оставленный храм!
Слова вырывались из уст его с таким огнем и воодушевлением, что Богдан чувствовал, как они зажигают пламенными искрами и его бушующую грудь.
– Мои коллеги питают новое духовное войско, – продолжал Могила, – оно уже выходит светлыми рядами и окружает церковь необоримою стеной. Каждый день возвращает нам новых отступников, и я верю, что бог утвердит мое дело, – поднял он к небу глаза, – "не к тому аз себе живу, но живет во мне Христос!" – Могила остановился на мгновенье и продолжал снова. – Они отказали моей суплике на сейме, но теперь нам не страшны больше ни гнев, ни милость короля: крепко утвердил я свою церковь, умру, но она не умрет со мною! Но пока ваше право будет зависеть от прихотей сейма, ничего не будет верного в этой стране. Запомни слово мое: отчим не будет вам отцом... Ты – рыцарь! О, если б господь вложил мне в руку не пастырский посох, а воинский меч!..
– Он здесь, владыка! – воскликнул Богдан, хватаясь рукою за ножны сабли. – Он уже обнажился для защиты родины, и воли, и веры своей!
Наступило торжественное молчание.
– Так, – произнес строго и сурово Могила. – Бог отмщенья вложил его в сильные руки. Я знаю, ты можешь много... больше, быть может, чем чувствуешь сам... Дух божий почил на тебе... Вот и теперь твоя слава уже бежит перед тобою, тысячи уст повторяют с восторгом имя твое; словом своим ты будишь убитую волю, из пастухов и пахарей делаешь воинов козаков! Ты избран богом! Тебе вручаю я и судьбу моей паствы, и освобождение церкви... Иди без страха, ты знаешь власть мою, все встанут вместе с тобою. Я подыму за тобой все братства, все духовенство, священники в церквах станут взывать к поселянам и освящать ножи{291}, все города откроют ворота тебе... Иди же твердо и смело, не останавливайся на полдороге, чтобы снова не скатиться вниз! Но горе тому, – простер он над Богданом свою руку, и темные глаза его сверкнули зловещим огнем, – горе тому, кто для своей гордыни соблазнит единого от малых сих! Горе тебе, если в победе своей ты забудешь народ и веру... Клянись мне перед этим животворящим, чудесным крестом, – поднял он высоко золотой крест, – клянись у престола всевидящего бога, что всю твою власть и победы ты положишь за них и для них!
Вспыхнувшая лампада осветила ярким пламенем высокую фигуру Могилы; он стоял неподвижно, словно каменное изваянье, с крестом в поднятой руке; лицо его было вдохновенно и строго, глаза горели из под черных бровей каким то жгучим огнем... Сквозь замерзшее окно грозно глядела с неба зловещая звезда с огненным хвостом.
– Клянусь! – вскрикнул Богдан, падая на колени. – Клянусь спасением души своей, клянусь последним вздохом моего сына! И если изменю я клятве этой, ты, господи, всевидящий и всемогущий, покрой вековечным позором имя мое!
– Дерзай, – произнес торжественно митрополит, простирая над головою Богдана руки, – и легионы господни ринутся в битву вместе с тобой!
Невдалеке от старого города Киева, прямо через лесок, расположился на горе небольшой городок Печеры, состоявший собственно из двух монастырей: Печерского, со всеми его обширными постройками, усадьбами, садами, типографиями, и Вознесенского женского монастыря, в который уходили от мира женщины православного вероисповедания из более знатных шляхетских и козацких родов.
С самого раннего утра в монастыре Вознесенья была суматоха и шло лихорадочное движение. Молодые послушницы и служки торопливо сновали по двору; сквозь открытые настежь двери церкви видно было, как чистили серебряные паникадилы* и оправы икон, расстилали по ступеням дорогие ковры. Из труб монастырской трапезной валил клубами дым, из кухни слышались стуки ножей и посуды, в окна виднелись широкие своды печей, пылавших жарким огнем; у окон на огромных досках бабы богомолки и послушницы лепили бесконечную массу пирогов. Монастырь готовился к особому торжеству: на сегодня назначено было посвящение в монахини молоденькой белицы** из знатного козацкого рода.
К службе ожидалось много знаменитых рыцарей. Литургию и чин пострижения должен был совершать ясновелебнейший митрополит и игумен Печерской обители Петр Могила.
В темном углу церкви, возле свечного ящика, две черницы в длинных черных мантиях и черных покрывалах, спускавшихся от клобука до самого пола, пересчитывали медные деньги и тихо шептались между собой.