Богдан Хмельницький (трилогія)

Михайло Старицький

Сторінка 168 з 381

Но все бог! Без его святой воли ни единый не падет волос... Эх, если бы мне к этим орлам да еще прежних шляхетских львов... Задрожала бы Порта, и Черное море склонило бы свою волну к твоим ножкам... Ты их не знаешь, моя повелительница, мой кумир, а они, эти уснувшие рыцари, действительно храбры и исполнены доблести... Я и теперь не потерял еще веры в их доблесть; они расслабли от безумной неги и роскоши, они погрязли в тине разврата и пьянства, но они еще пока не умерли совсем, и если грянет над страной божий гром, то он сможет разбудить их... Я потому и убежден глубоко, что гроза нужна не только для сокрушения неверных, но и для возрождения лучших сил.

– Уж кто кто, а я совершенно разделяю твои взгляды, – вздохнула глубоко королева и закрыла свои очи сетью темных ресниц, чтобы скрыть налетевшее горе.

Владислав торопливо, украдкой пожал ей руку и обратился снова по польски к пану писарю.

– Передай от меня всем козакам и единоверцам твоим мое королевское сердечное спасибо за их верность и преданность. Я им верю и на них полагаюсь, буду хлопотать за их благополучие, насколько смогу, но сам видишь, что многого обещать не в силах. Во времена потемнения государственного разума, во времена упадка силы закона всяк о себе должен больше заботиться и сам себя больше отстаивать, – говорил он желчно, подчеркивая слова и загадочно улыбаясь. – Вот и твои жалобы я слышал... Они справедливы, и ты оскорблен жестоко... Но наш закон мирволит лишь шляхетским сословиям, а от других требует целой сети формальностей. Но ведь заметь, козак: у тебя отняли все не силой закона, а насилием вооруженной руки, так и нужно бороться равным оружием: вы ведь воины и носите при боку сабли... если у Чаплинского нашлось несколько десятков сорвиголов, так у тебя найдутся приятелей тысячи.

– Найдутся, наияснейший король мой, – воскликнул восторженно Богдан. – Блажен тот день, когда я услышал это великое слово, оживляющее нас, мертвых, ободряющее наши надежды... но не для моих обид оно... нет! Я их бросил под ноги, я их забыл перед священным лицом монарха! Твои, государь мой, обиды, поругания над достоинством державы, издевательства над порабощенным народом – вот что вонзилось тысячами отравленных жал в мою грудь, и эта отрава разольется по жилам моих собратьев...

– Ах, как это трогает мое сердце, как вдохновляет меня! – поднялся король, опираясь на руку своей супруги. – Но помни, мой рыцарь, что выше короля – благо отчизны; я для него отдал всю жизнь, хотя и бесплодно... так постойте за отчизну и вы... Вверяю твоей преданности и чести себя и ее! – протянул король руки.

– Клянусь господним судом, трупом замученного сына и счастьем моей родины! – упал перед ним Богдан на колени и поцеловал полу его одежды.

– Да хранит же тебя и всех вас милосердный бог! – положил король на голову писаря руки и, взволнованный, растроганный, вышел с королевой из кабинета.

XXV

Торопился Богдан, когда ехал в Варшаву, выбирал кратчайшие и глухие дороги, объезжал местечки и села и, угнетенный тяжелыми думами, почти не обращал внимания на мелькавшие перед, ним картины народного быта. Теперь же, возвращаясь из Варшавы, он ехал медленно, не спеша, и не глухими дорогами, а многолюдными, останавливаясь в селах, местечках и городах. Сам Богдан был неузнаваем: желчности, раздражения и тупой мрачности не было и следа; напротив, в глазах его играла отвага и радость, голова поднята была гордо и властно, на смуглом лице горела краска энергии. Спутники его, панове глядя на свого батька, тоже повеселели и, заломив набекрень шапки да откинув за плечи киреи, сидели так легко и непринужденно в седлах, словно они возвращались с какой нибудь веселой пирушки, а не с длинного и утомительного пути. Если Богдан заезжал в укрепленные городки на день и на два, находя благовидный предлог побывать и в замке у коменданта, и на валах, и на баштах, то козаки посматривали друг на друга и, покачивая глубокомысленно головами, приговаривали: "Господь его святый знае, а щось батько думае гадае!" Когда же наших путников приняли под серебристый покров волынские родные леса, то козаки до того повеселели, что затянули даже песню:

Гей, хто в лісі, озовися,

Да викрешем огню,

Да запалим люльку –

Не журися!

Вступивши на русские земли, Богдан не направился прямо в Киев, а стал колесить по Волынщине, заглядывая в хутора и села, присматриваясь ко всему окружающему, роняя то там, то сям огненное крылатое слово... Едет, например, он по полю, побелевшему от инея, и видит на нем копны хлеба, брошенные, размоченные дождями, разбитые осенними бурями, – ну, и остановит проезжающего селянина:

– Чей это хлеб?

– А чей же, как не наш, вельможный пане? – ответит ему тот, снявши шапку.

– Отчего же вы его не убрали с поля? Лишний, что ли?

– Какое, пане! Полову едим... а убирать часу нема, – все за панскою работой: то жали, то пахали, а теперь навоз возим...

– Чего ж вы не толкнете своего пана головою в навоз? Эх, вольные люди! Сами протягивают шею в ярмо! Пухнут с голоду, а свой святой хлеб гноят... За это вас и карает господь... Ведь пан на село один, а вас сколько? – надвинет Богдан шапку на очи и проедет поскорее эту ниву.

А то, пробираясь тропинками к кринице, видит он, что маленькая девочка набрала ведро воды и прячется с ним за кустом. Подошел к ней Богдан, а девочка – в слезы, да в ноги ему: "Ой, помилуйте, пожалуйте, больше не буду!"

– Да что ты, дытыно, бог с тобой? Чего плачешь? Чего испугалась? – приласкает ее Богдан.

– Мама недужая... не встает, – всхлипывает успокоенная девочка, – лихорадка печет ее, пить хочет... А жид не позволяет даром брать с криницы воды... А у меня грошей нет...

– На вот талер, понеси своей маме... да скажи батьку, что король велел земли поотнимать у панов...

А раз на опушке леса наткнулся он на такую сцену: жид, вероятно местный посессор, поймал молодицу с охапкой валежника и, остервенившись, свалил ее ударом кулака и начал топтать ногами, а когда на вопли несчастной прибежал ее муж и стал заступаться, просить, то жид и ему залепил оплеуху... Закипело у Богдана в сердце, помутилось в глазах, и он, забывши осторожность, налетел и крикнул:

– Что ж ты, выродок, позволяешь топтать ногами жену? На дерево его, на прохолоду!

Достаточно было одного окрика: через минуту посессор болтался на дереве, а очумелый мужик стоял в оцепенении, сознавая висевший над ним за это деяние ужас.

– Молодец! Так их и надо! – ободрил его Богдан. – Коли тебе здесь не укрыться, то беги на Запорожье, там всех небаб принимают, а жену пристрой в Золотареве, что за Тясмином, близ Днепра... у хорунжего Золотаренка, скажи, что Хмель прислал... Вот и на дорогу тебе, – ткнул он ему в руку дукат – и был таков.

После такого случая только к вечеру уже решится Богдан заехать в какое либо село, миль за десять, и скромно остановится у корчмы, пошлет по хатам Кныша, поискать якобы провизии, а сам подсядет в корчме к землякам и, угощая их оковитой да медом, заведет такие разговоры:

– А что у вас, люди добрые, хорошо тут, верно, живется, не так как у нас?

– Смеешься ты, видно, пане козаче, – отвернется с обидой и тяжелым вздохом истощенный трудом собеседник, – да у нас тут так издеваются над народом ляхи, да посессоры, такое завели пекло, что дышать нечем, последние времена приходят...

– Скажи пожалуйста! – покачает головою, словно удивленный, Богдан.

– Ох, пане, – вмешается в разговор и другой селянин, – не знаем уже, где и защиты искать, куда прятаться. Летом еще могут укрыть хоть леса, да байраки, да густые камыши лозы, а зимою – хоть в прорубь! Куда ни посунешься – когти посессоров да лядский канчук!.. – И, оглянувшись робко кругом, начнет он передавать шепотом печальную и длинную повесть о возмутительных насилиях и зверствах, которые творятся здесь над ними: земли де все отобраны, воды отняли, имущество ограбили... гонят на панщину ежедневно, да на какую – каторжную, без отдыха, без пощады... порют нам шкуры, вешают, топят... Живые люди все в струпьях, не выходят из ран...

– Эге! Так у вас тоже не сладко... – вздохнет Богдан. – И куда ни поедешь, всюду один стон, один крик... Не молимся мы, верно, богу... забыты им...

– Да где же молиться, коли нет и церкви? – качал печально головой один из собеседников. – Сначала драли с нас за службы божии, за отправы, а потом и совсем отобрали...

– За то то, я думаю, братцы, и гнев господень на нас, что мы отдали в руки врагов и поганцев его святыни, не постояли за них грудью до последнего издыхания, – возвысит укорительно голос Богдан и сверкнет глазами.

– Да как же было стоять, – возразят взволнованные селяне, – коли на их стороне сила: и мушкеты, и копья, и сабли... а у нас голые руки, да и те измученные в непосильном труде?

– Клади живот свой и жизнь за милосердного бога, за служителей его, за его храмы, и он воздаст тебе сторицею... А кто головы своей жалеет за бога, а подставляет ее клятой невире ли, пану, то от того и творец отвращает лик свой и попускает на поругание и позор в руки нечестивых.

– Ох ох ох! Грешные мы! – вздохнут все и опустят безнадежно нечесаные патлатые головы.

– Да ведь пойми, пан рыцарь, – после долгой тяжелой минуты молчания отзовется кто либо робко, подыскивая веские оправдания, – нас горсточка, жменька... Ну, кто и отважился было, так с них живых посдирали шкуры, а над семьями надругались.

– Знущаются над нашими семьями одинаково, – подойдет иногда к собеседникам еще селянин из более мрачных и озлобленных, – молчим ли мы ж гнем под кий спины, или загомоним робко – одна честь! Вон на той неделе приехали к эконому какие то гости; ну, известно, – жрали, лопали, пили, а потом для их угощения согнал пан дивчат во двор, почитай, детей... А молодая вдова Кульбабыха таки не дала на поруганье своей красавицы дочки: видит, что никто ее криков не слушает, а самой отстоять сил нет, так она схватила нож в руку, крикнула: "Прости меня, боже!" – и вонзила тот нож в сердце своей дочери, а сама бросилась сторч головой в колодезь...

– А а!! – застонал, зарычал Богдан и выпил залпом кухоль горилки. – Вот, значит, слабое божье творенье, баба, а сумела отстоять честь своей дочери и себя спасти от мучений: кто не боится смерти, того все боятся...