стон только один раздается у матери Украйны... Пой, старче божий, – бросил он в руку деда червонец, – пой только такие песни, какие бы рвали наше сердце на части и превращали слезы в кровавую месть!
– Богун! – крикнул Кривонос и заключил юнака в свои широкие объятия.
5
Роскошная усадьба у войскового писаря пана Хмельницкого! На отлогом пригорке стоит шляхетский будынок. Высокая крыша его покрыта узорчасто гонтом, играющим на солнце золотистыми отливами ясени; на самом гребне крыши и по ребрам ее наложен из того же гонта зубчатый бордюр; посредине ее, со двора, далеко выступает вперед наддашник над ганком – крылечком, а с другой стороны к саду – такой же наддашник, только поднятый выше, прикрывает небольшой мезонин; наддашники заканчиваются плоским зашелеванным отрубом с окошечком и поддерживаются толстыми колоннами; последние опираются на широкие террасы – рундуки, огражденные по сторонам точеною балюстрадой. Дом не высок, но обширен; стены его обвальцованы и обмазаны глиной так гладко, что и с штукатуркой поспорят, а выбелены – словно снег блестят и виднеются даже с Чигиринского замка. На крыше возвышаются две фигурных белых трубы. Окна в доме небольшие и при каждом двухстворчатые ставни; ставни и наличники окрашены в яркую зеленую краску, а по ней мумией проведены красные линии и кружки, изображающие, вероятно, цветы; на колоннах, тоже по зеленому фону, искусно выведены мумией хитрые завитушки, а балюстрада вся выкрашена ярким суриком. Внизу, кругом дома, идет широкая завалинка, блистающая желтой охрой с синим бордюром вверху... Да, таким будынком можна б было похвастать и в Чигирине!
Двор у пана писаря широкий, зеленый. В центре его вырыт колодезь; сруб над ним затейливо выложен из липовых досок; вблизи сруба высокая соха, а к верхней распорке ее привешен на поршне длинный, качающийся рычаг – журавель, с прикрепленным к нему на висячем шесте ушатом – цебром. По краям двора стоят хозяйские всякого рода постройки – амбары, сараи, стайни, людские хаты и кухни; все они выстроены по старосветски, прочно, из дубовых бревен; крыши на них крыты мелким тростником под щетку, с красивыми загривками и остришками; одна только рубленая комора покрыта, как и дом, гонтом. Направо за коморой и амбарами возвышается и господствует над всеми постройками широчайшая крыша клуни, доходящая почти до самой земли; вокруг нее рядами стоят длинные скирды и пузатенькие стожки всякого хлеба, отливая разными оттенками золота, – от светло палевого жита до темно красной гречихи. Первый двор обнесен решеткой с вычурными воротами, а кругом всей усадьбы вырыт широкий и глубокий ров, с довольно порядочным валом, огражденным двойным дубовым частоколом; это маленькое укрепление замыкается дубовою же, окованною железом брамой – необходимая осторожность для тех смутных времен.
Но не этим славится усадьба Хмельницкого, а славится она дорогим и роскошнейшим садом, заведенным еще покойным отцом Богдана, Михайлом... И сад этот вырос на чудо, на славу, – такого до самого Киева не было слышно! И чего только в этом саду не родилось! Яблоки всяких сортов – белые, нежные папировки, сочные с легким румянцем ружовки, большие зеленоватые оливки и темно красные широкие цыганки; груши чудного вкуса – и краснобочки, и плахтянки, и бергамоты, и зимовки, и глывы... А сливы какие – зеленые, желтые, красные, сизые... а терен, а черешни, а вишни, а всякая еще мелкая ягода?.. Господи! И не сосчитать и не перепробовать всего!
Раскинулся этот сад широко по волнистым пригоркам и надвинулся кудрявою зеленью к речке. Перед будынком лежит небольшая полукруглая площадка; на ней посредине высоко поднялся вершиной и раскинулся просторно ветвями могучий столетний дуб; вокруг него разбросаны нехитрые цветники – просто гряды со всевозможными цветами: царской бородкой, гвоздиками, чернобровцами, зарей, аксамитками, горошком и обязательными кустами собачьей рожи, высоко подымавшей свои унизанные алыми и розовыми цветами стебли. Все гряды окаймлены бордюрами из барвинка, любистка, канупера и непременнейших васильков. Справа и слева обнимают цветник кусты роз и сирени, а вдоль стены у будынка стоит рядком кудрявая и нарядная, в красных гроздьях, рябина. За площадкой уже, к левой части будынка, понадвинулся высокой темной стеной целый гай – отрубной лесок, к которому примкнул разведенный сад. Прихотливыми группами выступают впереди ветвистые липы, за ними прячутся светлые, широколиственные клены, между которыми темнеют мрачные, раскидистые дубы, а над волнистыми вершинами лесной шири особняками вырезываются вверх – то стройный, кокетливый явор, то светлый, радостный ясень. От этого задумчиво шумящего леса веет мрачной глушью и дикою прелестью, а разбегающийся широко и просторно сравнительно низкий, фруктовый сад производит впечатление отрадной, резвящейся юности. Темными коридорами врезываются в лес проезжие дороги; от них змеятся тропинки по густняку, а по саду протоптаны тоже немного шире тропинки, без всякой симметрии и плана, а просто по прихоти и хозяйским потребностям, – то к пасеке, помещающейся на южном склоне, то к сушне, то к огородам, то к Тясмину; некоторые из этих тропинок обсажены кустами различных ягод, а другие вьются между густым вишняком и высоким терновником. Только в самом низу, у реки, идет широкой дугой природная тенистая аллея; с одной стороны окаймляют ее высокие, грациозные тополи, а с другой, приречной, – мягкие контуры задумчивых ив, перемешанных с вечно дрожащей осиной и стыдливой калиной.
После дикой шутки природы, нагнавшей в первых числах октября неслыханную для южных стран зиму, наступило вдруг бабье лето: возвратилось тепло, растаял безвременный снег, и оживилась прибитая холодом зелень. Стоял теплый роскошный день, один из тех дней, какими дарит нас иногда осень. Солнце склонялось к закату, обливало розовым светом сад и мягкие дали и рдело на сухой верхушке осокора, поднявшейся властно над всеми деревьями гая; теплые лучи его трогательно ласкали и грели, как прощальные поцелуи возлюбленной.
На широкой ступени крыльца сидела молодая девушка, нагнувшись над лежавшим у нее на коленях хлопчиком лет четырех. Ее наклоненная головка особенно выдавала сильно развитый лоб, на котором характерно и смело лежали пиявками, – как выражается народ, – черные брови. Чрезмерно длинные, стрельчатые ресницы закрывали совершенно глаза и бросали косую полукруглую тень на бледные щеки. Темные волосы еще более оттеняли матовую бледность лица; они были зачесаны гладко и заплетены в одну косу, что лежала толстой петлей на спине, перегнувшись через плечо на колени; в конец ее была вплетена алая лента. На строгих чертах лица девушки лежала привычная дума и делала выражение его немного суровым; но когда она поднимала свои большие серые глаза, то они лучились такою глубиной чувства, от которой все лицо ее озарялось кроткою прелестью.
Хлопчик в синих шароварах и белом суконном кунтушике лежал с закрытыми глазами; красноватые веки его сквозили на солнце, а личико было золотушно зеленого цвета.
Из отворенных дверей слышится молодой голос, читающий какую то славянскую книгу; его поправляет почти через слово другой – старческий, хриплый.
– "И рече он, бысть мне во спа...ние", – раздается в светлице.
– Не "во спание", а "во спасение", – досадливо вторит ему другой, – не злягай, паничу, и не сопи... слово титла зри и указку держи сице... ну, слово, покой, аз – спа...
– Да я уже намучился... глаза, пане дяче, слипаются.
– Ох, ох, ох! – вздыхает, очевидно, "профессор", – рачительство оскудевает... нужно будет просить вельможного пана о воздействии посредством канчука и лозы... Хоть до кахтызмы окончим.
И снова раздается тоскливое и сонное чтение.
А из за двора доносится стук молотильных цепов, скрип журавля у колодца и какая то ругань. Тучи голубей, сорвавшись откуда то, шумно несутся со свистом над садом и, сделав в воздухе большой круг, снова устремляются назад, вероятно, на ток. На цветнике, между гряд, ходит девочка лет десяти и, собирая семена, поет песенку; детский голосок звучит ясно, а в словах особенно выразительно слышится: "Выступцем, выступцем!" На девочке баевая зеленая с красными усиками корсетка и яркая шелковая плахта.
– Галю! Царская бородка высыпалась! – повернула к девушке свое огорченное личико.
– А я тебе говорила, Катрусю{67}, – подняла голову та, – что высыпится: нужно было собирать раньше.
– Галочко, что же делать? – чуть не плачет Катря.
– Не огорчайся: я тебе привезу из Золотарева, сколько хочешь.
– О? Вот спасибо! Я на тот год везде ее насею... Как я тебя, Галю, люблю! – подбежала она вдруг и обняла Ганну. Да, это была та самая Ганна Золотаренковна, о которой отзывались с такой похвалой поселяне.
– Геть, – заплакал мальчик, отстраняя ручонками девочку, – геть к цолту{68}!
– Юрочко!{69} Гай гай, так сердиться! – строго покачала головой Ганна. – Если ты посылаешь Катрю, так и я пойду с ней туда.
– Галю! Я не буду! – уже всхлипывал мальчик, обнимая ее колени и пряча в них головку.
– Ну, не плачь же и никогда не бранись, – погладила она его по белокурым жидким волосикам. – Катруся – твоя сестра, тебе нужно любить ее. Ну, полно же, полно же, не капризничай! Вот смотри, как Катруся побежала собирать семена. Когда придет весна, мы бросим их в землю, а бозя прикажет солнышку пригреть – вот они и станут расти, как и ты.
– А я вылосту, – улыбается уже хлопчик, – лоскази мне, люба цаца, казоцку.
– Ну, слушай!
В это время с визгом и криком выбежали из гаю мальчик и девочка. Девочка лет восьми бежала впереди, вся раскрасневшись и растопырив ручонки; на лице ее играли страх и восторг; она постоянно озиралася назад, улепетывала, изображая татарина, и кричала во всю глотку: "Ай, шайтан! Казак, казак!" А мальчик, вылитый портрет девочки, гнался за ней с азартом и подгикивал: "Гайда! Не уйдеш, голомозый!" Он держал в левой руке лук и стрелы, а в правой – собранный в петлю шнурок; останавливаясь на мгновенье, метал он стрелу, и при промахе пускался догонять снова.
– Попал, в ногу попал! – крикнул он. – Падай, Оленко{70}, ты ранена, ты мой бранец!
– Нет, Андрийко{71}, не попал! – возражает, убегая, Оленка, хоть у нее от стрелы уже синяк на ноге и страшная боль.
– Так вот же тебе! – с ожесточением пускает стрелу Андрийко и попадает девочке в спину.
– Ой, – ухватилась та за ушибленное место и присела.
– Андрийко! – с испугом встала Ганна, обнаружив свой стройный и высокий рост, и пошла быстро к игравшим, – как же не грех тебе так ударить сестру?
– А почему она не падала? – надувши губы и смотря исподлобья, буркнул Андрийко.
– Да для чего же ей падать?
– Я ее ранил в ногу, так она и должна была упасть, – убежденно доказывал он, – я бы тогда ее в плен взял, а если она начала удирать, то я должен был добить ее...