Богдан Хмельницький (трилогія)

Михайло Старицький

Сторінка 157 з 381

А пан Чаплинский, ой Ривуню, дитя мое, нехорошая об нем слава в Чигирине! Пить то он любит, да никогда не платит за то, что пьет! А селян он так обдерет... ой ой!.. что не за что будет им выпить и пляшки оковитой... Да как не будет у него денег, сейчас будет до Шмуля идти, а не будет у Шмуля, сейчас велит повесить его за ноги на хате.

– Ой вей! – вскрикнула Ривка, обнимая за плечи своего супруга. – И зачем ты, Шмулик, такое страшное против ночи говоришь? Так лучше ж нам уехать отсюда. И так страшно одним сидеть, а тогда... Ой вей мир! * – завопила она.

* Ой вей мир! – Ой горе мне! (евр.)

– Думал я вже об этом, Ривуню, думал и советовался с Лейзаром. Только жалко мне, любко, Суботова, да и пана писаря, ой вей, как жаль!

Ривка только что хотела было возразить что то Шмулю, как в дверь раздались сильные и частые удары... Шмуль побледнел и окаменел на месте; глаза Ривки расширились до невозможности, дыханье захватило в груди. Супруги молча глядели друг на друга, обезумевшие, оцепеневшие.

Стуки повторились снова и еще настойчивее.

– Пропали! – прошептал хрипло Шмуль, опуская бессильно руки.

– Ой мамеле, – заметалась Ривка, ударяя себя в грудь кулаком, – ой дети мои, ой диаманты мои! Будем скорей убегать!

Слова ее оборвались, потому что стук в двери повторился опять и с такою силой, что засов заскрипел, а вслед за тем раздался громкий возглас:

– Да отворяйте ж, страхополохи! Никто вас грабить не будет! Свои!

Шмуль приподнялся и прислушался.

– Это козак, Ривуню, – прошептал Шмуль, приподымаясь с лавки и подходя к окну. Он отодвинул осторожно засов и приложился глазом к зеленому стеклу.

– Один, – прошептал он, обращаясь к Ривке, – я буду отворять.

– Ой Шмуль, Шмуль, что ты делаешь? – закричала было Ривка, но засов упал, дверь распахнулась, и на пороге показался высокий статный козак в длинной черной керее.

– Морозенко! Олекса! – вскрикнули разом Шмуль и Ривка, отступая с изумлением назад.

XVII

Шмуль поспешно задвинул двери и заговорил жалобным тоном, мотая из стороны в сторону головой:

– Ой вей мир, любый пане, когда б вы знали, что тут случилось без вас! Цс цс цс... – причмокнул он губами, – такое горе, такое несчастье, ох ох!..

– Знаю, – перебил его коротко Морозенко, – видел. Я прискакал расспросить вас, быть может, вы знаете, что случилось? Убили кого? Замучили? Где батько Богдан? Что сталось с семьей? – говорил он отрывисто, превозмогая с трудом непослушную дрожь и спазмы, душившие горло.

– Ой, вей, вей! – закивали головами и Шмуль, и Ривка. – Но пусть пан сядет, да отдохнет с дороги, да выпьет оковитой, потому что он и на себя не похож, а мы вже расскажем пану все, как было... все...

– Коня оправь, – произнес отрывисто Морозенко, опускаясь на лавку и сбрасывая шапку с головы. Его красивое, смуглое лицо с черными бровями и черными глазами, чуть чуть приподнятыми в углах, было теперь страшно бледно и от горя, и от усталости, и от волнения... Глаза горели мрачным огнем. Он почти залпом опорожнил кварту, поднесенную ему Шмулем, и произнес отрывисто:

– Говори!

Шмуль начал свой рассказ, прерывая его частыми вздохами и причитаниями. Он рассказал Олексе подробно о том, как Лейзар прислал к нему гонца из Чигирина, как они начали прятать свои пожитки и прятаться в лес, как на Суботов наскакало триста всадников, как все отчаянно боронились. Когда же рассказ его коснулся смерти Андрия, Шмуль несколько раз втянул в себя воздух носом и еще жалобнее закивал головой: "Славное дитя было, ой вей! и пан писарь его так любил!"

– Дьяволы... дытыну! – вскрикнул Морозенко, вскакивая со скамьи и сжимая саблю рукой.

– И что им дитя, когда они и стариков не пожаловали? – пожал плечами Шмуль и перешел к смерти дида и бабы и разорению хуторян.

– Да где ж батько Богдан, где вся семья его? – перебил Морозенко.

– Ой, вей, вей! – продолжал Шмуль, смотря с сожалением на Морозенка. – Нет уже теперь у пана писаря и угла, нет ему уже где и голову приклонить. И хутор, и млыны, и все забрал Чаплинский, и староста отдал ему, потому что у пана писаря бумаги не нашлось. Ходил он судиться по судам, и там ему ничего не сделали, а еще смеялись и говорили разные нехорошие жарты. Ой, ой! И что с ними поделать можно? А пан писарь, – говорил мне Лейзар, – закричал им, собакам, – и Шмуль боязливо оглянулся, – что он своего добудет, и когда они ничего не хотят сделать, так он поедет и в сейм, и к самому королю! И вот вже с тыждень, как пан писарь ускакал в Варшаву из Чигирина.

– А где ж семья его?

– Никто не знает, шановный пане, запрятал ее куда то пан писарь, чтоб опять не ограбил и не назнущался кто. Вот уже месяц, как спрятал.

– Месяц?! Что ж, все живы здоровы? – впился Олекса в Шмуля глазами, чувствуя, что сердце замирает у него в груди.

– Хвала богу, все: и панка Катерина, и панка Олена, и Юрась, и Тимко, вот только панну Елену да Оксану увезли грабижныки с собой.

– Оксану, Оксану?! – вскочил Морозенко, опрокидывая скамью. – И ты это знаешь наверно?..

– Чтоб я детей своих больше не видел!

Но Морозенко уже не слушал ничего.

– Коня! – закричал он дико, хватаясь за саблю рукою. – Коня!

– Ой вей! – завопил жалобно Шмуль. – Ну, и что ж пан задумал делать?

– Теперечки ночь, ничего не видно, как можно ехать? – встревожилась и Ривка.

– Оксана, ты сказал, Оксана?.. Ты ж знаешь сам...

– Ой ой, шаде, ферфал! – покачал жид с сочувствием своими длинными пейсами. – Только что ж теперь пан сделает? Ой ой, где вже там пану Олексе с подстаростой тягаться?

– Убью, зарежу! Месяц, целый месяц! – кричал в исступлении Олекса, хватаясь за голову.

– И где там можно козаку пана подстаросту убить? – повторял недоверчиво Шмуль. – Но если вже пан Олекса так хочет зараз до Чигирина ехать, так я вже пану совет дам. Я ж еще пана вот таким маленьким знал, – опустил он руку почти до самой земли, – а Шмуль хоть и жид, а имеет сердце, – и Шмуль втянул со свистом воздух и затем заговорил торопливо, делая беспрестанное движение растопыренною правою рукой и прищуривая левый глаз, в то время как Олекса нетерпеливо шагал из угла в угол, задевая столы и лавки, сжимая до боли свои кулаки.

– Если пан хочет выкрасть дивчыну, пусть едет до Лейзара, я пану до него записку дам, он вже пану все сделает.

Через несколько минут работник подвел к дверям корчмы коня Олексы, с которого не снимали и седла. Шмуль и Ривка вышли на порог. Каганец, который Ривка держала над головой, прикрывая его рукой от ветра, освещал небольшое пространство: лошадь, подведенную работником, грязь и лужи, блестевшие на свете, а дальше все терялось в густой, черной темноте.

Морозенко быстро вскочил на коня и собрал в руку поводья.

– Ну, дай же боже, дай боже! – поклонились разом и Шмуль, и Ривка.

Олекса снял шапку и сунул было Шмулю серебряную монету, но Шмуль с обидою оттолкнул ее.

– Пс! – оттопырил он руки. – За чего пан обижает нас? Пусть пан Олекса оставит себе свои гроши. Мы з своих не берем! А пану они знадобятся теперь ой ой еще как! Дал бы только бог!

– Спасибо, не забуду! – крикнул Морозенко, тронутый неожиданным сочувствием, и сжал острогами коня; животное встрепенулось и поднялось в крупную рысь.

Через несколько минут он совершенно скрылся в темноте. Долго стоял на пороге Шмуль, прислушиваясь к удаляющемуся шлепанью конских копыт. Наконец холод заставил его вздрогнуть, – жид печально замотал головою и, причмокнувши несколько раз с сожалением губами, задумчиво направился в свою опустевшую корчму.

А Морозенко мчался, как безумный, под тьмой и холодным дождем. Конь спотыкался, попадал в лужи, но Олекса все подгонял его да подгонял. Бессильное, ужасное отчаянье разрывало его сердце. "Что делать, что предпринять, на что решиться? Если бы хоть батько Богдан был здесь, а то сам... Что делать, как вырвать ее из рук этого хищника? Как спасти? А здесь каждый час, каждое мгновенье... Месяц, целый месяц, а он не знал, цто может случиться за месяц! Быть может, теперь, в эту самую минуту..." И проклятья, и слезы, и вопли отчаяния бурно рвались из души Морозенка да он и не удерживал их. Черная ночь жадно поглощала отчаянные возгласы козака, мчавшегося под ее сырою пеленой.

Было уже совсем поздно, когда измученный и усталый Олекса добрался наконец до Чигирина. Въездные городские ворота были заперты, в мытнице уже не светились огни. Долго пришлось ему кричать, стучать и даже стрелять из пистолета, пока на крики его появились из мытницы заспанные вартовые и отперли ему ворота. Заплативши мостовое, Морозенко поскакал по спящим спутанным и узким улицам Чигирина и, наконец, остановился перед известной корчмой Лейзара.

Несмотря на позднее время, над широким проездом, разделявшим корчму на две части, болтался тусклый масляный фонарь. Однако и здесь Морозенку пришлось довольно долго покричать и постучать эфесом сабли в ворота, пока у маленькой форточки, проделанной в них, не раздалось шлепанье пантофель и щелканье тяжелого ключа. Форточка приотворилась, и в образовавшееся отверстие просунулась мудрая голова Лейзара, украшенная высокою меховою шапкой с наушниками.

Узнавши от Морозенко, что он ищет ночлега и прислан к нему нарочито от Шмуля суботовского, Лейзар гостеприимно распахнул ворота и впустил Морозенка в широкий проезд.

– Гей, Онысько, герш ду?! * – закричал он громко, запирая за Морозенком ворота.

На крик его появился заспанный рабочий, который и принял от Морозенка коня; самого же Морозенка Лейзар пригласил следовать за собою в корчму.

* ...герш ду?! – слышишь ли ты?! (евр.)

Огромная комната с гигантским очагом, изображавшая вместе и кухню, и салон, была теперь совершенно пуста, а потому, поставивши каганец на прилавок, Лейзар приступил прямо к делу.

– У пана козака есть какое нибудь дело до меня? – спросил он вкрадчиво, устремляя на взволнованное лицо Олексы пронзительный взор.

– Такое дело, – заговорил прерывающимся глухим голосом Олекса, – что если ты мне, Лейзар, поможешь, ничего не пожалею, что захочешь, дам! Наймытом к тебе навеки наймусь!

– Ой, ой! – вскрикнул живо Лейзар. – Что ж там такого?

– А вот что, Лейзар, – протянул ему Морозенко письмо от Шмуля. – Помоги мне, Лейзар; говорят, что у тебя разумная голова... помоги, и ты об этом не пожалеешь!

Лейзар прочел письмо раз, другой.