Богдан Хмельницький (трилогія)

Михайло Старицький

Сторінка 153 з 381

Деда подняли на руки и скрылись поспешно за будынком.

Между тем топот становился все слышнее и слышнее. По частым ударам можно было судить, что кони мчались с ужасающею быстротою. Облако пыли, окружавшее всадников, росло все больше и больше; теперь можно уже было различить их: впереди всех мчался как вихрь сам сотник. Добрый конь его, казалось, весь распластался в воздухе, но, несмотря на это, сотник беспрерывно вонзал ему со всей силы шпоры в бока. Лицо Богдана было ужасающе бледно; глаза дико горели, из под сдвинувшейся шапки выбилась разметанная чуприна. Припавши к шеям своих коней, спутники не отставали от него. Вот они доскакали до усадьбы. Добрый конь Богдана взвился в воздухе, перелетел через полуразвалившийся частокол и как вкопанный остановился посреди двора.

Дикий, нечеловеческий крик вырвался из груди Богдана и замер в мертвой тишине.

Молча столпились все товарищи возле своего батька, не смея прервать ни словом, ни звуком его немого отчаянья.

Словно окаменелый, стоял неподвижно Богдан, только глаза его, обезумевшие, исступленные, не отрывались от развалин родного гнезда. Так протянулось несколько бесконечных, подавляющих минут... Вдруг взгляд его упал на трупы, покрывавшие двор.

– Поляки! Наезд! – крикнул он диким голосом и бросился на крыльцо. Козаки соскочили с коней и окружили его.

На крыльце Богдан наткнулся на исполосованный труп мальчика. Дрожащими, холодеющими руками приподнял он ребенка и отшатнулся в ужасе.

– Андрийко?! – вырвался у него раздирающий душу крик, и Богдан припал к окровавленному трупику.

– Дытына моя!.. Сынашу мой... замученный, убитый! – прижимал он к себе маленькое тельце ребенка. Голос сотника рвался. – Дитя мое... дитя мое... надежда, слава моя!.. – повторял он, прижимая к себе все крепче и крепче ребенка, словно хотел своей безумною лаской возвратить ему жизнь.

Козаки стояли кругом безмолвно и серьезно, понурив свои чубатые головы.

Наступило страшное молчание. Слышно было только, как из груди пана сотника вырывалось тяжелое, неразрешимое рыданье. Вдруг он весь вздрогнул... рванулся вперед и прижался головой к груди ребенка раз... еще... другой.

– Братья! – вскрикнул он каким то задыхающимся голосом, поворачивая к козакам свое обезумевшее, искаженное лицо. – Еще тукает... тукает... Горилки, на бога... скорей!..

В одно мгновенье появилась фляжка водки.

Слабеющими, непослушными руками раскрыл он с усилием сцепившиеся зубы ребенка; бутылка дрожала в его руке, он влил в рот ребенка несколько глотков. Козаки бросились растирать водкой окоченевшие члены мальчика.

Через несколько минут мучительного, напряженного ожидания из груди его вырвался тихий, едва слышный стон.

Богдан замер. Веки ребенка поднялись; безжизненный, мутный взор скользнул по окружающим и остановился на Богдане... И вдруг все лицо мальчика озарилось каким то ярким потухающим жизненным огнем...

– Батьку! – вскрикнул он судорожно, хватаясь за шею отца руками.

– Дитя мое, радость моя! – припал к нему Богдан, но рыданья прервали его слова.

Седой козак отвернулся в сторону. Тимко потупился.

Несколько минут отец и сын молча прижимались друг к другу... Дрожащею рукой отирал ребенок слезы, катившиеся из глаз отца.

– Тату, – заговорил, наконец, Андрийко слабым, прерывающимся голоском, закрывая ежеминутно глаза, – не плачь... Я – как козак... Они били меня... Я не крикнул ни разу... Я закусил руку зубами... Они велели соли... горилки... Ох! – простонал он болезненно и слабо, закатывая глаза. – Я не крикнул... Я – как козак... – он остановился и затем заговорил еще медленнее и тише, вздыхая все реже и реже. – Их было триста... нас пятьдесят. Все сожгли... убили бабу... деда... Елену взяли... Оксану... – Андрийко остановился и вздохнул вдруг глубоко и сильно. – Мы все легли, батьку... – Мальчик с последним усилием сжал шею отца руками. Дыхание его становилось все реже и тише. – Тату... – прошептал он опять, едва приподымая веки, – наклонись ко мне... я не вижу...

Все молчали, затаив дыхание.

– Любый мой, хороший мой, – заговорил ребенок нежным, ласковым голоском, прижимаясь к склоненному над ним лицу отца, – мой любый... мой... я как ко... – голова его сделала какое то странное движение, тело вздрогнуло и вытянулось.

– Водки! – вскрикнул с отчаяньем Богдан.

Опрокинули фляжку над полуоткрытым ртом ребенка; наполнивши рот, водка начала медленно стекать тоненькою струйкой по его холодеющей щеке.

– Умер... – прошептал Богдан с невыразимым страданьем, вглядываясь с отчаяньем в помертвелое уже личико ребенка.

Все замерли. Ни один звук на нарушал могильной тишины.

Солнце упало за горизонт. Тьма уже окутывала окрестность и фигуру Богдана с вытянувшимся ребенком на руках. На потемневшем, холодном небе горели огненными пятнами разорванные облака, словно зловещие начертания грозной божьей руки.

– Умер! – повторил Богдан с каким то безумным ужасом, окидывая всех иступленным взглядом.

Все молчали.

– Месть же им, господи, месть без пощады! – закричал нечеловеческим голосом Богдан, подымая к зловещему небу мертвого ребенка.

– Месть! – крикнули дико панове обнажая сабли.

– Месть! – откликнулись в темноте разъяренные голоса, и из за будынка выскочила толпа страшных истерзанных беглецов...

Долго рвалась и металась Оксана, долго она надсаживала свою грудь задавленным криком, но никто не пришел к ней на помощь: железные руки, словно клещи, впились в ее тело, платок зажал рот, затруднял дыхание и не давал вырваться звуку, да, впрочем, он и без того затерялся бы в адском гвалте и шуме, гоготавшем вокруг. Оксана выбилась из сил и впала не в обморок, а в какое то безвладное забытье.

Ей смутно чудится, что пепельный огонь и жар ослабели, что стоны и крики улеглись, кроме одного слабого, который летит за ней неотвязно, ей становится тяжелей и тяжелее дышать, что то давит, налегает камнем на грудь. "Уж не смерть ли? – мерещится в ее онемевшем мозгу. – Ах, какое бы это было счастье!" Вот и ничего уж не слышно, какая то муть и мгла, мгновения летят бесследно, бессознательно, время исчезло.

Вдруг сильный толчок. Оксана вздрогнула, очнулась, она как то неудобно лежит, точно связанная, тело ее качается, подпрыгивает, и каждый толчок вонзается с страшною болью в ее ожившее сердце; кругом тихо, безмолвно, только лишь гонится за ней глухой топот.

– А что? Как бранка? – раздался голос вблизи Оксаны.

– Ничего, пане, лежит смирно, – ответил хрипло ей в самое ухо другой, – почитай, спит.

– Да ты смотри, не задохлась ли? Сними платок! – затревожился мягкий голос.

Платок снят. Оксана жадно пьет грудью струи свежего воздуха, они вливают жизнь в ее одеревенелые члены, проясняют мозг от бесформенной тьмы. Она смотрит и сознает, что мчится в объятиях какого то гиганта на лошади, что холодный ветер свистит ей в лицо, что кругом пустыня, а по темному небу ползут безобразными кучами еще более темные тучи.

– Вези на хутор, к бабе Ропухе, – прозвучал опять над ней тот же мягкий голос, – а я, проводивши повоз со двора, тотчас буду. Только смотри, осторожней вези, и чтобы там досмотрели, допыльновали.

– Не беспокойся, пане, – прохрипело у нее в ухе, – бранка уже зевает, а ежели что, так будь покоен.

Топот разделяется. Оксана колышется на седле, она уже сознательно чует свою погибель; ужас заглядывает ей в очи, пронизывает все ее существо.

– Олекса! Где ты? – вырывается у ней слабый стон и теряется в тьме безучастной ночи...

"Нет, лучше смерть, чем потеря тебя, лучше пытки, терзания, а если позор?.. Нет, умереть!" – сверкнуло молнией в голове Оксаны, и она, освободив незаметно правую руку, начала искать у своего палача за поясом какого либо оружия: "Вот, кажись, кинжал... да, он, он!" Но как одною рукою его вынуть? Долго силится она завладеть им воровски, но напрасно: кинжал плотно сидит; наконец она решилась: выпрямилась на седле и рванула за рукоятку клинок, рванула и не вытянула всего из ножен, а попытку ее заметил палач...

– Э, так ты шельма! – заревел он грозно. – Ну, теперь у меня не поворухнешься и не пикнешь! – и он сжал ее руки и грудь в таких каменных объятиях, из которых не вырывается на волю никто.

К счастию для Оксаны, мучения эти длились недолго: показался какой то лесок; конь, умерив бег, пошел рысью, а потом и шагом по узкой, неровной тропе, змеившейся между частых стволов высоких деревьев. Вот и частокол, и брама... Конь остановился; всадник соскочил с седла, держа на одной руке, как ребенка, Оксану, и постучался в ворота.

XV

За воротами послышался отчаянный лай и зазвенели, запрыгали железные цепи.

– Кто там? – прошамкал наконец за брамой старческий голос.

– Отворяй скорей, ведьма! – рыкнул ей приезжий, толкнув энергически ногой в браму. – Добычу привез от вельможного пана.

– Полуночники клятые! – долетела на это воркотня бабы, но ключи звякнули, засов заскрипел, и ворота распахнулись с жалобным визгом.

– На, получай! – передал гайдук старухе Оксану. – Только берегись – змееныш кусается.

– Так мы ее в вежовку, – прошипело злобно согнутое лохматое существо. Качавшийся в руке ее фонарь освещал красноватым светом завернутое в намитку сморщенное лицо; на нем выделялся лишь загнутый, как у совы, нос, да горели углями устремленные на Оксану глаза. Несколько мутных лучей, вырвавшихся из фонаря, выделили из окружавшего мрака неуклюжую, нахмурившуюся хату, которая, очевидно, и должна была стать для Оксаны тюрьмой.

Оксану ввели в низенькую, небольшую комнату, скорее конуру; единственное небольшое оконце в ней было переплетено накрест железом; толстая дубовая дверь засовывалась крепким засовом. В комнате стояли только стол, скамья, да в углу была брошена охапка соломы и накрыта грязным рядном; на нем лежал какой то узел вместо подушки...

Старуха зажгла стоявший на столе каганец, поставила кухоль воды и положила краюху хлеба.

– Сиди тут смирно, быдлысько! – бросила она на трепетавшую, что горлинка, бранку хищный, злорадостный взгляд, – сиди либо дрыхни вот в том углу, пока не дождешься своей доли, – захихикала она отвратительно, – только чтоб у меня без пакостей, бо если что либо, – зашипела она гадюкой, – то я тебе свяжу руки и ноги. Тут ведь кричи, сколько хочешь, а окромя волков, никто тебя не почует! – и баба захлопнула тяжелую дверь и засунула ее засовом.

Оксана хотела было броситься к ногам этой злобной старухи, молить о пощаде, но, встретив ее неумолимый, нечеловеческий взгляд, закаменела на месте, – так она и осталась в этом застывшем движении.