оно конечно... способ добрячий.
– Да мы не за панов, чтоб им пусто было, – начал было пучеглазый, но, увидя входившего жида, замялся. – А мы за своего Хмеля, потому что, казаче, душа человек одним словом – друзяка, и шабаш!
– Так что на него и положиться можно? – спросил Чарнота, подмигивая Кривоносу.
– Как на себя, как на свою руку! – ответили все.
– Ну, а где же он теперь, дома?
– Кажись, нет, – отозвался Кожушок.
– А куда же посунул?
– По войсковым, верно, делам.
– Ой ли?
– Да разно говорят... – замялся, косясь на деда, пучеглазый.
– Мало ли что брешут, не переслушаешь, – нахмурился дед, – а что дома нет, так правда: я сегодня сам был во дворе.
– Неудача, – шепнул Кривоносу Чарнота.
– Благоденственного жития и мирного пребывания, – загремела вдруг у дверей октава и заставила всех обернуться.
У порога стоял в длинной свите, подпоясанный ремнем, среднего роста, но атлетического сложения новый субъект, очевидно, из причта; красное угреватое лицо его было обрамлено всклокоченной бородой грязно красного цвета, а на голове торчала целая копна рыжих волос; большие уши и навыкат зеленые глаза придавали его физиономии выражение филина.
– А! Звонарь из Золотарева! Чаркодзвон! Вепредав! – послышались радостные восклицания из кружка поселян.
– Аз есмь! – подвинулся грузно к своим знакомым звонарь и, поздоровавшись, провозгласил громогласно: – Жажду!
– Гей, Шмуле, – засуетился Кожушок, – наливай приятелю в кухоль полкварты.
Шмуль прибежал сразу на зов и поднес с приветливою улыбкой звонарю требуемую порцию.
– Во здравие и во чревоугодие, – произнес тот торжественно и, не переводя духу, выпил весь кухоль до дна.
– Эх, важно пьет, братцы, – не удержался от восторга Чарнота, – чтоб мне на том свете и корца меду не нюхать, если не важно; таких добрых пияков поискать теперь! Почоломкаемся, дяче; с таким приятелем любо! – встал он и, обняв звонаря, поцеловался накрест с ним трижды.
– А что, дяче, не выпьешь ли со мной для знакомства михайлика{65}?
– Могу, во вся дни живота моего, – крякнул звонарь.
– Го го! Не выдаст! – загоготали селяне. – Только не на пусто... капусты бы, соленых огурцов...
– Тащи все сюда, жиде! – крикнул Чарнота, любуясь новым знакомцем. – Вот фигура, так надежная! Фу ты, какая ручища!.. Этакою погладить пана ляшка, так останется доволен!
– Что там пана? – пожал пучеглазый плечами. – Он вепря кулаком успокоил!
– Что ты?
– Ей богу! Взял я его раз выгонять зверя, он так с голыми руками и пошел... Только где ни возьмись одинец да ему прямо под ноги; шарахнулся дяк в сторону да как лупанет его кулаком в голову, так кабан заорал только рылом.
– Молодец! И такой лыцарь только в звоны звонит?
– Луплю во славу божию, – икнул звонарь, – но могу лупить и во славу человеческую...
– Чокнемся же, брате, – передал ему кухоль Чарнота, и оба приятеля, прильнув губами к посудине, не отняли их, пока не осталось и капли горилки.
– Лихо! Пышно! – послышались одобрения со всех сторон.
– Вот выискал таки Иван товарища себе, – заметил Кривонос, – этот, пожалуй, выдудлит бочку.
– Нет, пане отамане, – покачал головою, глотая капусту, звонарь, – человек бо есть не скотина, больше ведра не выпьет.
Расходился Чарнота, увлекшись обнаруженною у звонаря способностью к доблестным подвигам, и подсел уже совсем к кружку новых знакомых; появились на столе и огурцы, и капуста, и тарань, коновки пива и меду, – пошел пир горой; жидок только бегал по корчме и потирал руки; полы его лапсердака развевались, что крылья вампира, а пейсы игриво тряслись. Возгласы, хохот, заздравицы стояли таким пестрым шумом, в котором трудно было разобрать слово; некоторые начинали уже петь, другие перебивали, пока не возгласил звонарь зычным голосом "вонмем{66}" и, откашлявшись, начал:
Ой, ударю в звоны я
Да возьму колодия!
А собеседники подхватили:
Звоны мои – бов да бов,
А я – до ляхов панов!
Звонарь пьяным голосом запевал, размахивая бутылкою, словно камертоном, а хор все с большим и большим ожесточением подхватывал "звоны мои – бов да бов", варьируя последнюю строфу различными вставками.
А Кривонос, подвинувшись к своим товарищам, не обращал внимания на стоящий в корчме гвалт и что то горячо говорил, ударяя по столу кулаком. В сдержанном голосе, клокотавшем злобой, прорывались иногда то проклятия, то угрозы, то брань:
– А этот Гуня? Ежа бы ему против шерсти в горлянку! Сдаваться! Да еще кому? Собаке бешеной! Вот и сдались, – лихорадка им всем! Сам то удрал, а вы теперь и целуйтесь. А! – кусал он до крови кулак и метал из своих глаз искры...
– Да ведь несила была держаться, – вздохнули товарищи.
– Можно было... с голоду не пухли... конины вволю... а о табор наш поломал бы зубы не то что пропойца Потоцкий, а и сам дьявол Ярема – этот антихрист проклятый, перевертень, обляшок, иуда!.. Вот теперь, когда распустило, и потанцевали бы у меня ляшки: я ихних гусаров и драгонию загнал бы по брюхо в грязь да и сажал бы потом паничей, как галушки, на копья.
– Да, теперь бы с ними справиться легче.
– То то! Но пусть моя мать мне на том свете плюнет в глаза, пусть батько вырвет мне ус, пусть моя горлица, мои дети... если я не отомщу этой гадине!.. Ух, поймать бы мне его – вот уже натешился бы, так натешился!
– Трудновато... длинные у него руки, – покачали головой собеседники.
– Бог не без милости, казак не без доли! – произнес с затаенной отвагой Кривонос. – А тут вот что: Ярема будет возвращаться в Лубны... нужно устроить, – понизил он голос до шепота и начал уже сообщать что то на ухо. Товарищи слушали его напряженно, перегнувшись совсем через стол, и то утвердительно кивали чупринами, то разводили руками.
– Братия, вонмем! – перервал вдруг пение звонарь. – Я обогнал на гребле псалмопевца Степана с бандурою; как мыслите, не запросить ли его сюда, песнопения ради?
– Эх, да и дурень же ты, пане звонарь! – укорил его, покачнувшись, Чарнота. – Как же ты не сказал этого раньше? Да без бандуриста и бенкет не в бенкет. Тащи дида сюда на первое место.
– А так, так! – подхватили другие.
– Да я... со духом, как обухом! – рванулся к двери звонарь и наткнулся на какую то сгорбленную фигуру.
– Да он здесь налицо, братие, – откликнулся звонарь. – Вот сюда, сюда, диду, к свету.
– Давно уже нет для меня этого божьего света, – вздохнул дед, ощупью идя за звонарем.
Чарнота вскочил навстречу и, приветавшись с бандуристом, усадил его на скамеечке почти среди хаты? а вошедший за ним поводырь незаметно и робко улегся за печкой в углу.
– Чем же вас потчевать, диду? – порывались один за другим поселяне. – Може, повечерять хотите или подкрепиться огнистой?
– Нет, спасибо вам, детки, не лезет мне кусок в горло, а окаянной душа не принимает... Разве вот немного медку – промочить горло... потому что через меру горько.
Старец с белой как молоко бородой тяжело вздохнул и поднял вверх свои серебристые ресницы, и открылись вместо глаз глубокие, зажившие раны.
И благородные черты страдальческого лица, и согбенная фигура дряхлого старца, и переполненный скорбными тонами голос произвели на подкутившую компанию сильное впечатление и заставили всех сразу присмиреть и притихнуть.
– А може б, вы, старче божий, спели нам... наставили бы святым словом, – попросил тихо Чарнота, поднося ему в руки налитый медом стакан.
– Спеть то можно, отчего не спеть, мир хрещенный, люд благочестный, – отхлебнул он несколько глотков влаги и отдал обратно стакан, – наступают бо такие времена, что и песня замрет, и веселье потухнет, и только разнесется стон по родной земле да разольются реками слезы.
Тяжелый вздох послышался в ответ на эти пророческие слова.
Дрожащими руками дотронулся старец до струн, и заныли они тоской жалобой, зазвенели похоронным звоном.
А старец, поднявши голову и устремив куда то свои незрячие очи, запел дребезжащим голосом, напрягая чаще и чаще свою костлявую, обнаженную грудь:
Земле Польська, Україно Подольська!
Та вже тому не год i не два минає,
Як у християнській землі добра немає,
Як зажурилась i заклопоталась бідна вдова,
Та то ж не бідна вдова, то наша рідна земля!
С каждой фразой сильнее и сильнее звучал голос; в нем слышались жгучие слезы, трепетавшие в безрадостных звуках. Поникнув головами, сидели и слушали поселяне и казаки эту жалобу песню; она отзывалась стоном в их мощных грудях и пригибала чубатые головы.
Кривонос же при первых звуках народной думы, словно ужаленный в самое сердце, встрепенулся и встал, сняв свою шапку. Опершись одною рукою на стол, а другую сжавши в кулак, он закаменел, подавшись вперед и понурив свою бритую голову с длинным клоком волос. Вся его мощная фигура, готовая броситься на врага, выделялась мрачно в углу. Из под сдвинутых косматых бровей сверкали дико глаза; но в этих вспышках огня можно было подметить накипавшую злобу и превышающее меру страдание.
А старец вдохновенными словами рыданиями рисовал картину наступивших от польских панов угнетений: и что земли грунты отбирают, на панщину, на работу, как скот, гоняют, что не вольно уже ни в реках рыбу ловить, ни зверя в лесу бить, что издеваются над вольными казаками не только паны и подпанки, но даже и жиды.
Тож ляхи, мосцивії пани,
По казаках i мужиках великі побори вимишляли:
Од їх ключі одбирали –
Та стали над їх домами господарями:
Хазяїна на конюшню одсилає,
А сам із його жоною на подушку злягає...
Заскрежетал зубами Кривонос и, сжавши в кулаки руки, двинулся на один шаг вперед. А в дверях никем не замеченный стоял уже новый посетитель – молодой красавец казак. Статная, гибкая фигура его резко отличалась от всех присутствовавших; дорогой, изящный костюм лежал на нем красиво и стройно; черты лица его были благородны и дышали беззаветной отвагой; орлиный взор горел пылким огнем.
А голос старца возвышался до трагизма и пророчествовал страшную долю:
Ой наступають презлії страшнії години,
Не пізнає брат брата, а мати дитини;
Нехрещені діти будуть вмирати,
Невінчані пари, як звipi, хожати...
Ой застогне Вкраїна на многіє літа...
Та чи й не до кінця світа?
Оборвал дед аккорд и склонил на грудь дрожащую голову.
Наступило тяжелое, могильное молчание; все были подавлены и потрясены думой... Вдруг пьяненький
Кожушок, вероятно, желая перебить удручающее впечатление, робко попросил старца:
– А что нибудь бы веселенькое...
Все даже вздрогнули и отшатнулись, как от чего то гадливого, а стоящий у дверей казак энергически вышел вперед и возмущенным, взволнованным голосом вымолвил:
– Будь проклят тот, кто запоет отныне веселую песню; радость и смех изгнаны из нашей растерзанной родины...