Богдан Хмельницький (трилогія)

Михайло Старицький

Сторінка 148 з 381

один только Чаплинский тоскливо дрожал и перешептывался со своими клевретами.

Стало еще темней. Окрестности начали тонуть в темноте, издали доносился какой то глухой шум, между которым вырезывались резкие выкрики муэдзинов.

Вдруг вдали за рекой засверкали и забегали огоньки; через некоторое мгновенье долетел возрастающий треск батального огня. За ним поднялся неимоверный крик и гвалт, словно застонало разъяренное море; это шумное смятение прорезывалось еще визгливым скрипом колес.

Вот всколыхнулись волны на обеих реках; плеск воды, конский храп и победные клики раздались с двух сторон, и какие то тяжелые массы упали на мятущуюся в ужасе и сбившуюся в кучу толпу...

– Аллах, аллах! – раздался общий крик, и теснимая с трех сторон орда бросилась без сопротивления к проходу, ища спасения в бегстве.

– Гайда! – крикнул теперь зычно Богдан. – Кроши их на капусту! – И понесся бурею навстречу врагу. Но в это мгновенье страшный удар келепом * по затылку ошеломил его{245}. Все закружилось в голове Богдана, слилось в одну черную точку и исчезло... Он пошатнулся на седле, схватился за луку седла и упал на руки подскочивших козаков,

– Зрада! Атаман убит! – разнеслось по рядам сотни, и она, все забыв, окружила тревожно своего дорогого и многолюбимого батька...

* Келеп – обушок на длинном топорище.

XI

После нескольких дождливых дней погода вновь установилась; выглянуло солнце и так ласково, так тепло грело Суботов, что даже Шмулины дети выбежали из корчмы поиграть на улице; выбежали они, одетые по летнему положению: в специальных штанишках, завязывавшихся у шеи, с дырками, вместо карманов, куда просовывались руки, и с огромною прорехой сзади, откуда моталось, в виде безобразного хвоста, грязное белье. Мать их, Ривка, сидя на ганку, сматывала пряжу в клубки и с трогательным упоением следила за своими "ой вумными" и изящными детками.

По случаю будней, в корчме было мало народа; все почти ближайшие и дальние хуторяне отправились в поле, пользуясь таким днем, то подсеять поздней озимины, то на зябь поорать, то бакшу убрать окончательно.

На лавке в корчме сидело только два наших старых знакомых: любитель меховых курточек во все времена года Кожушок и с бельмом Пучеглазый. Им было нечего делать в поле, да и попался еще интересный товарищ, с которым приятно было поговорить по душе и выпить; этот третий на вид был еще молодых лет, но изведшийся от болезни. Одежда его напоминала отрепья нищего старца.

Перед собеседниками стоял добрый штоф оковитой и лежало нарезанное кусками сало. Шмуль, подавши такое трефное угощение, сам удалился, чтобы даже не смотреть на него, и в конурке считал свои капиталы. Кроме этой группы, сидел еще в дальнем углу какой то мизерный человечек, по видимому, прохожий; он скромно ел себе черный, как земля, хлеб и лук.

– Ну что, как, брате, рука? – обратился к больному Кожушок, подливая ему в кухлик горилки.

– Да ничего; спасибо богу и вам, добрые люди, и вашей знахарке, еще плечом трохи подкидаю, как ляхи в краковяке, да размахнуться добре рукою нельзя, а все же при случае можно ткнуть корчмарю кулаком в губы...

– Ха ха! – заерзал на месте Пучеглазый, – так ты... брат, скоро их будешь и за пейсы трясти!

– Го го! Правда!.. А ляха не грех и зубами за горло, на то же ты и Вовгура!

– А что ты думаешь? – улыбнулся больной. – Коли так добре пойдет, то и впрямь...

– Знахарка у нас добрая, – заметил, набивая люльку, Кожушок, – можно сказать – важная знахарка.

– Змииха? – вскинул бельмом Пучеглазый, отправляя в рот кусок сала.

– Эге ж! – начал рубить огонь Кожушок.

– Уж как ли, мои други, не важная? – отпил оковитой Вовгура и потянулся тоже за салом. – Коли я уже надумал было совсем пропадать, рука колода колодой, хоть отруби ее. Ну, а что козак без руки, да еще без правой? Тьфу!.. А до того еще трясця трясет. Погнался я за каким то чертякою из яремовского пекла, размахнулся дубиною, а он и упади мертвым раньше со страху, я за дубиною раза два окрутнулся, да и угодил как то за нее плечом. Треснула кость, рука другим концом совсем из гнезда выскочила и повисла. Ну, бабуся каким то зельем да отшептываньем сейчас же это трясця прогнала, а потом распарила добре плечо, привязала до столба руку и давай тянуть, возжей тянет за руку, а коленом прет в плечо. Прет, прет, да как встряхнет, аж кость затрещит, ну, и вскочила таки в свое место. Ловкая знахарка! Теперь уже скоро и саблей буду орудовать.

– Само собою, – сплюнул Кожушок, – ну, отдохнешь еще у нас, пока не станешь этой рукой бить наотмашь.

– И то уже дармового хлеба заел, – вздохнул Вовгура, – пора и честь знать, да пора и до лесу, и в степь час за дело браться, час до батька атамана... Где то он теперь? Лихо ведь, братцы, не стоит, а расползается.

– Да у нас ничего себе, – встряхнул спиной Пучеглазый.

– Разве у вас целый свет застрял? – встрепенулся Вовгура, сверкнув огненным взглядом. – А что творится в Жаботине, в Смелой, в Глинске, да и во всем старостве? А за Днепром этот антихрист Ярема разве не выжег дотла, не истребил до грудного младенца Жовны, Чигрин Дуброву, Ляленцы и Погребище?.. Разве по всей его Вишневеччине не ругаются над нашей верой святой? Разве не стоит стон, не раздается плач от края до края? Так неужели этот вопль не тревожит вас в вашем гнезде? Или вы думаете, чтоб он до вас не дойдет? Дойдет неминуче! – голос у больного сразу окреп и звучал благородным и скорбным раздражением.

– Это верно! – заскреб себе пятерней затылок бельмоокий.

– Ох ох ох! Прости, господи, наши согрешения и яви свою божескую милость! – неожиданно произнес взволнованным голосом евший до сих пор молча прохожий,

– Вот оно у кого вырвалась правда! – обернулся быстро Вовгура.

Кожушок и Пучеглазый тоже изумленно переглянулись между собою и засуетились.

– А откуда, добродий? Подседай, пане брате, к гурту!

– Спасибо, братцы, – подошел несмело прохожий.

– Подкрепляйся, земляче, чем бог послал, – налил один оковитой, а другой придвинул сало.

– А что, и у вас, видно, невесело? – спросил больной; глаза у него горели, точно угли, взволнованное лицо покрывалось румянцем и оживлялось кипучею энергией.

– Господи! Да такого пекла, какое в Брацлавщине у нас завелось, так и на том свете немае! – махнул прохожий рукою. – Были мы вольными – подманули нас паны и запрягли в ярма... Стали мы их быдлом; потом насели на нас еще больше экономы да пидпанки, а теперь нас отдали с головою в руки корчмарей и издевается же над нами невира! И земли, и худобу, и хату, и церковь – все поотбирали, и за все еще плати: и за службу божу, и за то, что по дороге идешь, и за то, что печь затопил, и за то, что голодная дытына коленце молодого тростника себе вырвет в болоте... Ей богу! А не то бьют до смерти, вешают нашего брата, и нема нам ни суда, ни защиты!

– Что же вы их не перевешаете? – ударил Вовгура по столу кулаком.

– Пробовали, – опустил глаза прохожий, – еще хуже выходило.

– Так, так, – отозвался Кожушок. – Вон и у нас сколько сел дарма пропало!

– Не дарма! – привстал больной. Грудь его вздымалась, глаза искрились, сжатые кулаки искали врага. – Еще за эти села попадет и панам! Ох, ударит час, и с этого клятого падла сдерем шкуры себе на онучи, хоть и поганые с падла онучи, да зато – гоноровые!

– Эх, коли б то так! – вздохнул Кожушок.

– Силы то у них больше! –заметил прохожий.

– А сила солому ломит! – покрутил головой Пучеглазый.

– Сила? – стремительно двинулся к другому концу стола Вовгура, придерживая левою рукой правую, чтобы она не качнулась слишком, – вот, поглядите, – он захватил из стоявших там мисок с зерном в одну руку полную горсть жита, а в другую – щепотку пшеницы, – ну, вот жито, а вот пшеница... Если я сверх жита высыплю эту пшеницу, то распознать ее можно?

– Атож! – отозвался Кожушок.

– Гаразд! А ну, найди мне теперь эту пшеницу, где она делась? – и больной встряхнул горстью и, раскрывши ее, показал зерно заинтересованным слушателям. – Одно жито!

– Ну, и ловко! – захохотал Пучеглазый, толкнувши локтем Кожушка; даже мрачный прохожий одобрительно улыбнулся.

– Только дружно да разом взяться за колья, так ихнего и следа не останется! – шепотом закончил Вовгура.

В это время послышался на дворе необычайно тревожный крик Ривки: "Шмуль, Шмуль! Ким а гер! Скорей, шнелер!"

За мгновение перед этим прилетел из Чигирина к ней на коне родич и сообщил страшную весть. Прибежал Шмуль, услыхал эту весть и затрясся... На гвалт родителей подбежали дети и подняли с своей стороны вой... Между воплями, взвизгами и целыми потоками еврейской речи слышались только: "Ой вей мир, мамеле, тателе! Ферфал, ферфал!"

– Слышите, братцы, завыли! – всполошился Кожушок. – Уж не беда ли?

– Може, повесили ихнего родича, – подмигнул Пучеглазый.

– На погибель им! – мрачно заметил больной.

– А ты куда собрался?

– В Диброву... к знахарке, – и он, мотнув головою, вышел.

– Что мы делаем, вей мир? – заметалась Ривка. – Хоть поковать.

– Ой ой ой, ферфал! – вошел, шатаясь, в корчму Шмуль. – Люди добрые, идите! Я не могу, ферфал! Ведь я для вас все на свете... я как батько.

– Го го го го! – расхохотался от души Пучеглазый.

Другие покачали лишь головами.

С раннего утра на рундуке крылечка, выходящего в сад; сидела Елена и вышивала какую то мережку; Оксана сидела ниже ступенькой. Много за эти три дня, после отъезда Богдана, передумала, перетревожилась наша красавица, много она пережгла сил в душевной борьбе. Богдана ей почему то вновь было разительно жаль, – влекли к нему его благородные порывы, его геройская доблесть, а с другой стороны манила ее неотразимо жажда власти, ореол блеска и роскоши. Под конец она до того измучилась в этой борьбе, что ей уже лучше было отдаться на волю судьбы, чем думать о ней, напрягать истомленные силы...

– Да, не думать, не думать ни о чем, – шептала она, – не то не пережить этой пытки! – И Елена кинулась к детям: с старшими бралась за хозяйство, с Андрийком говорила нежно, тепло, Юрку рассказывала сказки, к няне ласкалась, у Оксаны вышиванью училась; и все это с нервною стремительностию, с болезненным возбуждением. Но прошел день, другой – ничего чрезвычайного не случилось, и ее нервы начали не то что успокаиваться, а раздражаться еще новою досадой, что болтовня и хвастливые обещания этого нового обожателя оказались лишь пустоцветом и напрасно наполнили ее сердце тревогой.

Вошла Катря с Оленкой.

– Сегодня, сестричко, у дида собирают баштан, так хотелось бы поехать, день славный.

– Это возле пасеки? – спросила Елена.

– Нет, не у нашего дида, – подбежала оживленная Оленка, – а у Софрона, за Тясмином, под дубиною...