а за нас не журитесь, а богу молитесь!
– Будем доглядать, храни вас господь! – отозвался лысый дед, покачивая своею длинною желтовато белою бородой.
– Не бойся, тату, все доглядим, – бойко и смело отозвался Андрийко, – голову всякому размозжу! – сжал он энергично свой кулачок. – Я, тато, – схватил за руку Богдана Андрийко, – ни татарина, ни черта не побоюсь... вот хоть сейчас возьми!
– Подрасти еще, любый мой, да разуму наберись, – поцеловал Богдан его в голову, – а твое от тебя не уйдет, будешь славным козаком; только так козакуй, чтоб народ тебя помнил да чтоб про тебя песни сложил. Ну, однако, пора! Побеги, Андрийко, крикни Гандже, чтоб кони седлал, а я еще пойду со своими проститься. – И Богдан поспешно ушел на женскую половину.
Там застал он только Катрусю да Оленку; старшая дочка чесала сестре своей голову.
– Ну, почеломкаемся, мои дони любые, и ты, Катре, и ты, Оленко, – прижимал он их поочередно к груди. – Храни вас матерь божия!
– Таточко, ты едешь? – прижалась к нему Катря. – Не покидай нас, и без тебя страшно, и за тебя страшно.
– Не можно, моя квиточко, служба, – искал кого то глазами Богдан. – Не плачь же, я скоро вернусь.
– Ох, тату, тату, я так тебя люблю! – бросилась уже с рыданиями к нему Катря на шею.
– Успокойся, моя рыбонько, – торопливо отстранил ее Богдан. – Не тревожься... А где ж Юрась и Елена?
– В гайку, верно, а може, и в пасеке, – заявила Оленка.
Богдан поспешно направился в гай, но ни в нем, ни в пасеке, несмотря на самые тщательные поиски, Елены он не нашел; он уже возвращался домой, опечаленный, что не пришлось ему и попрощаться с голубкой, и взглянул еще раз на гай, на сад, на Тясмин... И эта мягкая, чарующая картина показалась ему в новых, неотразимо привлекательных красках, она грела его душу какою то трогательною лаской, от нее он не мог оторвать глаз.
Вдруг у самого поворота к будынку, в укромном уголке гая, он заметил Елену.
– А я бегаю везде, ищу свою зироньку, – направился он к ней порывисто.
Мы здесь с Юрасем все время, – улыбнулась как то испуганно Елена, – он й заснул под мою сказочку...
Юрась действительно лежал, уткнувшись в ее колени, и спал безмятежно.
– Уезжаю ведь я, –запнулся Богдан.
– Ах, – как то испуганно взглянула на него Елена и побледнела, – зачем так скоро? Не надо! – проговорила она как то порывисто; потом провела рукой по лицу, вздохнула глубоко и добавила спокойнее: – Ведь это в поход, на страшный риск?
– К этим страхам, моя горлинко, мы привыкли. Вся наша жизнь идет под непрерывным риском за каждый ее день. Может быть, он и делает нас выносливыми и сильными, но не эти опасности, на которые идешь с открытыми глазами, страшны: такие только тешат сердце козачье да греют нашу удаль, а вот опасности из за угла, от лобзаний Иуды{244}, от черной неблагодарности, такие то пострашнее.
Елена побледнела пуще снега и вдруг почувствовала, что в ее грудь вонзилась стрела; она щемила ее и затрудняла дыхание.
"Ведь он спас мне жизнь!" – молнией прожгла ее мысль и залила все лицо яркою краской стыда.
– Ой матко свента! – вырвалось невольно из ее груди, и она упала на шею к Богдану.
– Не тревожься, зозулечко моя, радость моя, счастье мое! – обнимал ее Богдан, целуя и в голову, и в плечи. – Не согнемся перед бедою... Вот и теперь Конецпольский поручил атамановать в походе никому другому, как мне... Значит, считает меня сильным. И есть у меня этой силы довольно, – расправился он во весь рост и ударил себя рукой в богатырскую грудь, – не сломят ее прихлебатели, ничтожные духом!.. Лишь бы ты одна, счастье мое, любила меня! – прижал он ее горячо к своей груди. – Одна ты у меня и радость, и утеха, – ласкал он ее горячей и страстней, – без тебя мне не в радость ни жизнь, ни слава! Никого не боюсь я... Слышишь, Елена? Одной тебя... тебя одной боюсь!.. – Тато, тато! – шептала она, вздрагивая как то порывисто и пряча еще глубже свое пылающее лицо на его груди.
– Вот и на днях ты так больно ударила в мое сердце, Елена, – продолжал Богдан, целуя ее нежно и ласково в золотистую головку. – Дитя, я не виню тебя... я знаю, что виноват сам: я мало думал о тебе, щадя твое молоденькое сердце... я не посвящаю тебя в те кровавые тайны, которые окружают меня. Но я верю, верю, Елена, счастье мое, что те жестокие слова, которые сорвались тогда у тебя; шли не от твоего сердца. Они были навеяны тебе кем нибудь из моих изменчивых друзей. Но, Елена, не верь им, не верь их уверениям и восторгам. В тебе они видят только забаву, только красавицу панну, которая волнует им кровь, а я... – Богдан остановился на мгновенье и заговорил снова голосом и, серьезным и глубоко нежным: –Ты знаешь, жены своей я не любил... да ее уж давно и не было у меня. Ни один женский образ не закрадывался до сих пор в мое сердце. Все оно было полно ужасов смерти и ударов судьбы. Тебя я полюбил в первый и в последний раз. В таком сердце, как мое, дважды не просыпается кохання. Люблю тебя не для минутной забавы, люблю тебя всем сердцем, всею душой, солнце ты, радость моя!
Богдан прижал ее к себе горячо, до боли, и хотел было поцеловать в глаза, но Елена судорожно уцепилась за шею руками, и сдерживаемое рыдание вырвалось у ней из груди.
– Ты плачешь? Плачешь? Счастье мое, пташечка моя, ангел мой ясноглазый! – говорил растроганно Богдан, покрывая ее головку жаркими поцелуями. – Теперь я вижу, что тебе жаль твоего татка, теперь я вижу, что ты любишь меня! Ах, если б ты знала, какою радостью наполняешь ты мое сердце! Задохнуться, умереть можно от счастья! – вскрикнул он, прижимая ее к себе. – Что мне все вороги, когда я верю тебе, Елена?.. Ты говорила, что любишь только сильных; в этом ты не ошиблась, верь мне! И мы будем с тобою счастливы, потому что твое счастье – вся жизнь для меня!
Он припал долгим, долгим поцелуем к ее заплаканному лицу и затем заговорил торопливо:
– Ну, прощай, прощай, моя королева, моя радость, не тревожься, не думай... Будь весела и покойна, – перекрестил он ее. – Береги моих деток. – И, обнявши ее еще раз, он решительно повернулся и направился скорыми шагами на дворище, где уже давно его ждали.
– На бога! Постой... Мне надо... Я должна... Ой! – рванулась было к нему Елена, но Богдан не слыхал ее возгласов. От быстрого ее движения Юрась упал на землю; она растерянно бросилась к нему, и когда Богдан совершенно скрылся, прошептала: – Что ж, судьба! Что будет, то будет!
Все уже были на конях. Богдан вскочил на своего Белаша, и тот попятился и захрапел, почуяв на спине удвоенную тяжесть.
– Ну, оставайтесь счастливо! – снял шапку Богдан и Перекрестился.
Спутники его тоже обнажили чубатые головы.
– Храни тебя и всех вас господь! – перекрестил их издали дед.
В это время Андрийко подбежал к отцу и, ухватясь за стремя, прижался головой к ноге.
– Тато, тато! Поцелуй меня еще раз! – произнес он порывисто, и что то заклокотало в его голосе.
Богдан нагнулся с седла и поцеловал его в голову, а потом, окинувши еще раз все прощальным взором, крикнул как то резко: "Гайда!" – и понесся галопом со двора в Чигирин.
X
По просеке между лесами Цыбулевым и Нерубаем едут длинным, стройным ключом козаки; червонные, выпускные верхушки высоких их шапок алеют словно мак в огороде, а длинные копья с сверкающими наконечниками кажутся иглами какого то чудовищного дикобраза. Лошади, преимущественно гнедые, плавно колеблются крупами, жупаны синеют, красные точки качаются, а стальные иглы то подымаются ровно, то наклоняются бегучею волной. За козаками тянется на дорогих конях закованная в медь и сталь пышная надворная дружина *.
Впереди едет на чистокровном румаке молодой Конецпольский; на нем серебряные латы, такой же с загнутым золотым гребнем шлем... Солнце лучится в них ослепительно, сверкает на дорогом оружии, усаженном самоцветами, и кажется, что впереди движется целый сноп мигающего света. По левую руку пана старосты качается на крепком коне увесистый пан Чаплинский; он залит весь в металл и обвешан оружием; тяжесть эта ему не под силу, и он отдувается постоянно. По правую руку едет в скромном дорожном жупане на Белаше пан Хмельницкий; осанка его величава, взгляд самоуверен, на лице играет энергия; на правой руке висит у него пернач – знак полковничьего достоинства. За Атаманом хорунжий везет укрепленное в стремени знамя; оно распущено, и ветер ласково треплет ярко малиновый шелк; по сторонам его бунчуковые товарищи держат длиннохвостые бунчуки... В первом ряду козацкой батавы на правом фланге выступает бодро. Тимко на своем Гнедке, а налево едет из надворной команды угрюмый Дачевский.
* Надворная дружина – частное войско магната.
Жутко на душе у Чаплинского; что то скребет и ползет по спине холодною змеей, а лицо горит, и расширенные глаза перебегают от одного дерева к другому, всматриваются в темную глубь... и кажется ему, что оттуда выглядывают косые рожи с ятаганами в зубах.
– Нас Хмельницкий ведет страшно рискованно, – не выдерживает и подъезжает к Конецпольскому подстароста, – на каждом шагу можно ожидать татарской засады в лесу, а мы растянулись чуть ли не на полмили... без передовиков... едем словно на полеванье; нас перережут, как кур...
– Пан чересчур уж тревожится, – отвечает с оттенком презрения староста, – наш атаман – опытный воин...
– Но можно ли ему вполне доверять?
– Пане, это мое дело! Наконец, я доводца в походе! – бросает надменно староста, и Чаплинский, побагровевший, как бурак, отъезжает, сопит и мечет вокруг злобно пугливые взгляды.
Время идет; лесная глушь становится еще мрачнее; тихо; слышен мерный топот копыт, да иногда доносится издали крик пугача... Конецпольский, выдержав паузу, обращается с своей стороны к Хмельницкому, приняв совершенно небрежный равнодушный тон; его тоже интересует отсутствие авангарда и полная беззащитность отряда от нападений из леса.
– Ясновельможный пане, – ответил ему с полным достоинством Богдан, – татары сами боятся лесов и никогда по ним не рыщут, они держатся только раздольных степей. Независимо от этого у нас есть не только надежный авангард, но и с обеих сторон отряда пробираются по трущобам и дебрям мои лазутчики плазуны... Раздающиеся по временам крики пугача или совы – это наши сигналы.
– Досконально! – воскликнул вполне удовлетворенный староста.