– Я человек маленький... бедный! Меня и муха может обидеть! У меня и шеляга за душой нет... чтоб я своих детей не увидел!..
– Да что ты, белены облопался, что ли? – с досадою прервал его тот же голос. – С чего ты заквилил, жиде? Говорят тебе, дай коням овса, а нам оковитой.
– Зараз, зараз, ясновельможные паны казаки, – оправился Шмуль, успокоившись несколько насчет своих гостей, – тут все такие слухи... думал – паны, шляхта... Гей, любуню, зажги каганец панам казакам, а я сейчас опоряжу их коней... Да наточи доброй оковитой кварты две... Прошу покорно, паны казаки, – кланялся часто Шмуль, сметая рукою со стола пыль и грязные лужи.
Вспыхнул мутным светом каганец и осветил грязную облупленную хату. Казаки уселись за дальний стол, не снимая шапок и керей, и закурили люльки. Ривка, со страхом присматриваясь к ним, поставила на стол большую медную посудину с водкой и несколько зеленоватых стаканов.
– Чабака или тарани прикажете, Панове? – спросила она, поклонившись.
– Тарани, – отвечал младший.
Первый, окликнувший Шмуля, уселся в самый угол и, проглотив кряду три стакана горилки, склонил голову на жилистые руки и задумался. Длинные, полуседые усы его спустились вниз и легли пасмами на столе; правое ухо дважды обвил черный клок волос – оселедец; из под нахмуренных, широких, косматых бровей смотрели остро в глубоких орбитах глаза и метали иногда зеленоватые искры. Суровое, загорелое, в легких морщинах лицо казалось вылитым из темной бронзы; наискось на нем зиял от правой брови почти до левой стороны подбородка широкий, багрового цвета шрам, свернувший на сторону половину носа, за что и прозвали казака Кривоносом. Этот шрам, уродуя лицо, придавал ему какую то отталкивающую свирепость. Другой же, младший, с правильными, красивыми чертами лица, был совершенным контрастом своему соседу и производил впечатление родовитого весельчака пана; только в темно синих глазах его светилась не панская изнеженность, а отвага и непреклонная воля. Ему весельчаки, юмористы товарищи, вероятно, в насмешку за белизну дали прозвище Чарноты.
Остальные гости прятались как то в тени, но догадаться было не трудно, что все они принадлежали к казачьему сословию и даже к старшине: это было видно и по красным верхам с кытыцями их шапок, и по кунтушам кармазинового – ярко малинового цвета, выглядывавшим из за керей, и по дорогому оружию. Каждый из Казаков молча наливал себе стакан водки, подносил под нависшие усы, опрокидывал, потом, причмокивая и сплевывая на сторону, затягивался люлькой, пуская клубы дыма; один только белый Чарнота занялся, между прочим, таранью, а другие и не дотронулись.
Послышались под окнами шаги и бодрые голоса; дверь отворилась, и в хату шумно и бесцеремонно, как в привычное пристанище, вошло несколько поселян, они запанибрата поздоровались с Шмулем и потребовали себе меду и пива, а иные горилки.
Шмуль, обрадованный, что подошли свои и избавили его от сообщества сам на сам с молчаливыми таинственными гостями, подбодрился и веселей забегал от бочки к столу и от стола к бочке; он с усилием, так, что даже пейсы тряслись, вытягивал ртом из ливера воздух, вследствие чего прибор наполнялся жидкостью; быстро вынув его из бочки, Шмуль затыкал нижнее отверстие ливера пальцем, подносил его в таком виде к столу и наполнял требуемым напитком стаканы.
– А что, как, панове, умолот хлеба? – полюбопытствовал Шмуль.
– Добрый, – ответил ему, крякнув, приземистый поселянин в серой свитке и с бельмом на глазу, – пшеница выдает с лишком семь мерок, а жито аж девять.
– Ай, ай, гит! – зацмокал губами корчмарь.
– Что и толковать, земли здесь целинные, жирные, – как отвалишь скибу, так аж лоснится, – заметил другой в какой то меховой курточке.
– Важный грунт, – поддержал и третий, уже пожилых лет, – нигде во всей округе таких урожаев нет, как на низинах нашего пана писаря Хмеля: сегодня я сбил копы две овса, так верите, чтоб меня крест убил, коли не будет семи корцев.
– Гевулт! – затряс пейсами Шмуль.
– Та дай боже пану Хмелю век долгий; не обманул: и грунты оказались добрячими, и сам он хорошим казаком.
Кривонос толкнул локтем Чарноту и подмигнул одним глазом соседу.
– Такого пана поищи, вот что! – поддержал старик. – Живет наш Хмель с нами, подсусидками{63}, так дай боже, чтобы другой старшина хоть в половину так обходился: пала ли у тебя шкапа – возьми господскую на отработок, нет ли молока деткам – иди в панский двор смело, к Ганне.
– Уж эта Ганна! – засмеялся лупоглазый с бельмом. – Просто идешь, как в свои коморы, и баста!
– Заболеет ли кто на хуторе – уже она там: ночь ли, день... – продолжал старик.
– На что и знахарки – такая печальница упадница, – кивнули головами и другие селяне.
– Антик душа! – мотнул бородой даже Шмуль и побежал в свою половину к Ривке, куда заходили и бабы.
– Кто это – Ганна, человече добрый? – отозвался с дальнего угла Кривонос. – Жинка этому вашему Хмелю?
– Нет, казаче, не жинка, – ответил старик, – а родичка будет, сестра хорунжего Василя Золотаренка, коли знаешь, – из Золотарева, – вон что на Цыбулевке, мили за четыре отсюда. Она еще панна, живет тут при семье, детей писарских досматривает, господарюет, а жинка Богданова, дочка Сом ка, без ног лежит уже почитай лет пять: после родов перепугалась татар.
– Вон оно что! – протянул Кривонос.
– Что же этот пан писарь большие чинши берет за божью то, предковскую землю? – вмешался в разговор и Чарнота, прищурив лукаво глаза.
– Какие там чинши?! Эт! – махнул рукою Кожушок.
– Грех слова сказать, – закурил люльку пучеглазый и молодцевато плюнул углом рта далеко в сторону. – Двенадцать лет ни снопа, ни гроша не давали, а теперь платим десятину, да и то в неурожайные годы льгота.
– Верно, – подхватил и Кожушок, заерзав на скамейке и подергивая плечами. – И бей меня божья сила, коли на его земли не переселятся со всех околиц, потому – приволье.
– По божьему, по божьему, казаче, – мотнул головой и старик, отдирая зубами кожку с хвоста копченой тарани. – Такой чинш можно век целый платить, не почешешься. Ведь прийми в резон, что лес на постройки отпустил даром.
– А он, небойсь, заплатил за него, что ли? – заметил злобно Кривонос.
– Хотя бы не заплатил, так заслужил – и батько его, Михайло, и сам он! – старик бросил на пол обглоданный хвостик и утер полою усы. – А это, брате казаче, все равно: уж не даром же, а за послуги отмежевал ему покойный Данилович{64} такой ласый кусок. А нашему пану Богдану еще король подарил все земли за Тясмином – за три дня на коне не объедешь.
– Про большие услуги Хмеля слыхали, и следует за них наградить его; только вот что мне чудно, что благодарят то чужим добром...
– Что то мудрено, – уставился на Кривоноса старик.
– На догад бураков, чтобы дали капусты, – захохотал пучеглазый, а за ним и другие. – Только вот не к нашему батьку речь: таких панов дидычей подавай нам хоть копу, – и заступник он наш, и советчик... А что земля, так ее, вольной, без краю!
– Вот оно что! – протянул и старик. – Только как ни прикинь, – своя ли старшина наделила, взял ли сам займанщину, а коли уже приложил к земле руки, то, значит, она твоя.
– Так, стало быть, и ляхи, эти чертовы королята, – сверкнул глазами Чарнота, – коли рассеялись на наших родовых землях и приложили к ним свои плети, так уже и дидычами властителями стали? Увидите, сколько вольных этих земель паны вам оставят.
– Не об них речь...
– То то, что не об них! – ударил Кривонос кулаком по столу так, что стаканы все подскочили с жалобным звоном.
– Стой, разольешь! – подхватил с испугом Чарнота медную посудину и присунул к себе под защиту.
– Вот это то и горько, и больно, – зарычал Кривонос, – что всяк из вас, как только добрался до теплой печи да до бабы, так и плюнул сейчас на весь свет: что ему родной край? "Моя хата скраю – ничего не знаю!" А вот увидите скоро, как ваша хата скраю! Легко смотрели, когда сюда исподволь заползали вороги наши клятые и по вере, и по пыхе, и по панству, – прошипел Кривонос, – а теперь вот, как они раскинули кругом паутину да вбились в силу, облопались нашего добра, – так и старых господарей вон... и ничего не поделаешь! Эх! – заскрежетал он зубами и отвернулся.
Все как будто сконфузились и притихли.
– Что и толковать, казаче, – тихо отозвался, наконец, старик, – вороги то они наши точно, да как справиться?
– А вот как, – схватился Чарнота и взял стоявший в углу веник, – смотри, старина, по прутику то как легче ломается... хрусь да хрусь! А ну ка, попробуй переломить все разом... а? То то! – швырнул он веник под печку.
Почесали затылки поселяне и одобрительно покачали головами.
– Хе хе хе! Ловко! – почесал затылок себе лупоглазый. – Только вот, пока мы надумаемся собираться в веник, так нас поодиночке и переломают.
– И добре сделают! – зашипел яростно Кривонос. – Так и след! Когда другие подставляли за вас свои головы, так вы сидели за печкой или возились с бабьем, – ну, а теперь и танцуйте! Дождетесь, гречкосеи, что вас самих запрягут паны в плуг... Помните мое слово, дождетесь!
– Храни бог, казаче, – встряхнул седым оселедцем дед. – Оно точно, что паны укореняются в нашей земле... и про наших даже слух идет, а про ляхов и толковать нечего... да что против них поделаешь? За ними сила, а сила, говорят, солому ломит. Конечно, шановный добродий прав, что кабы все разом супротив этой силы... Да, выходит, слаб человек: и до земли его тянет, и до своего угла, и до покою... Потому то и сидит в закутку, пока не доймут, не дошкулят...
– Эх, народ! – ударил Кривонос по столу кухлем. – А еще христиане! Братья гибнут... враг сатанеет... зверем пепельным стает, над всем издевается, знущается, всех терзает, а они... – казак отвернулся, склонил на руку голову и начал дышать тяжело.
Все замолчали, подавленные правдой этих слов.
– Ой, так, так, – засуетился после долгой паузы Кожушок, – что и говорить – подло: всяк вот только за себя...
– Да что ж ты, брат, против силы? – уставился на Кожушка пучеглазый. – Паны со всех сторон так и лезут, так и прут...
– Что о?! – вскрикнул задорно Чарнота. – А вот, хоть бы по прутику ломать эту силу: завелся панок – трах! – и нема... проползла гадина – трах! – и чертма!
– Ага, – переглянулись значительно поселяне, – этак то...