Спектакль

Володимир Дрозд

Сторінка 13 з 41

Из уголовного детектива. Я — насквозь книжный. Придуманный. Я не любил себя в эти минуты.

— С ним что-нибудь случилось? — Маргарита погасила сигарету и взяла новую.

— Спрашиваю я.

— Странно, — она глубоко затянулась. — Я была уверена, что больше чем на истерику он не способен. В ту ночь он сорвался-таки с тормозов. Может, выпил лишнего. Но на банкете, и потом, со мной в номере, он пил лишь шампусик. Я пью только шампусик. Если шампусика нет, могу — стакан сухаря. Но не больше. Шампусика, правда, мы хлебнули хорошо. У него в номере было мускатное. А вы любите шампусик?

— Я не пью.

— Не пьют только плохие люди.

— Я болен. Камни в желчном пузыре.

Оправдывался. Перед кем? Пусть она оправдывается. Я — следователь. Хоть иногда забываю об этом и должен напоминать себе. Вести следствие по законам приключенческого жанра: причина истерии, о чем говорил, кому, кто слышал, кто свидетель? И никаких эмоций. Я олицетворяю закон. Я прибор для выяснения истины. Петруня говорил: я машина для производства книг, я автомат для писания, бросьте в меня копеечку — и получите страницу чистой газированной прозы, впрочем, чистая газированная — колючая, резкая на вкус, Бермут такую недолюбливает, ему подавай с сиропчиком — малиновым, вишневым, апельсиновым, и я приспособился — с сиропчиком. Так говорил Ярослав Петруня, а я — следователь.

— Два года в театре уборщицей работала, только бы рядом с искусством, а ему судьба все на блюдечке поднесла, так он еще и не доволен. Ночь не давал мне спать, мелодрама, сцены раскаяния и прочее. Загубленный талант, пропащая жизнь, гений, которому не хватило характера реализоваться. Проклинал себя, машины, дачи, а утром чуть не целовал свою антрацитовую "Волгу". Какие вы, мужики, чудные. Как дети. И непостоянные. И в любви, и в жизни.

Я не слушал Маргариту. Я смотрел на ее стройные агатовые ноги (другого слова не подберу, сквозь загар — чистый белый цвет, цвет дорогого женского белья, цвет простыней, цвет… — господи, как душно в номере!), и кровь закипала во мне, от духоты, от зависти к Петруне.

У меня не было сил сдерживаться, я не владел собой, я взял ее на руки, Маргариту, с оголенными агатовыми ногами и американской сигаретой в руке, и понес в спальню. "Подождите, погашу сигарету", — спокойно сказала она… А через минуту сидела на чугунном поручне балкона, придерживая двумя пальцами правой руки полы распахнутого внизу платья, левой заботливо приглаживала след от оторванной пуговицы. Под балконом (совсем близко, люкс, второй этаж) шумел, суетился город, мужчины на улице поднимали головы и с нескрываемым интересом разглядывали Маргариту.

— И что они так ко мне липнут? На улице подходят: "Разрешите, девушка, познакомиться, вы напоминаете мне Брижит Бордо…" А глаза — уже в вырезе платья. "Вы что, знакомы с Брижит Бордо?" — спрашиваю. "Нет, видел в кино". "Ну и меня там ищите". А вообще за изнасилование — от семи до пятнадцати лет, сто семнадцатая статья, вы как следователь должны знать. Умойтесь холодной водой, это помогает, и идите к дежурной за иглой с ниткой, не могу же я в таком виде появиться на улице, общественность меня не поймет…

— Сто семидесятая статья… — прохрипел я.

Вот вам и рассудительный, исключительно положительный семьянин Самута! Сто семидесятая!.. В голове мутилось, комната слегка кружилась, и лишь залитый солнцем балкон и Маргарита на балконе, ее оголенные ноги — как два луча через порог — оставались неподвижными. Словно во сне, когда теряется логика слов, логика движений и вещей. Я стоял посреди комнаты как столб. В моем кабинете очень давно, когда я работал в мринской молодежной газете, редакция помещалась в старом домике, на краю пустыря, под окнами цвела сирень, а на пустыре мы играли в волейбол, называлось — в яме, теперь на том месте многоэтажный дом. Но это же не мое воспоминание, следователя Самуты, я никогда не работал в редакциях, в редакциях работал Ярослав Петруня, это воспоминание Ярослава Петруни, кто же я — на самом деле?! Ноги-лучи погасли, Маргарита отделилась от поручня и вошла в комнату. Она пробежала пальцами по уцелевшим пуговичкам и вдруг сняла с себя платье, легко, как косынку с головы, оставшись в белых в цветочек трусиках и таком же лифчике. Ни тени смущения или стыда не появилось на ее озабоченном, рассерженном лице:

— Что вы сделали с моим платьем? Как я выйду из номера? Завтра весь театр будет знать, что меня насиловали в гостинице. Где у вас утюг?

— Утюг в бытовой комнате, в конце коридора, в таком виде вам идти рискованно, а иголка с ниткой — в моем портфеле, старик Бермут предусмотрителен на все случаи жизни, в том числе — и на случай насилования юных девиц официальными лицами… — Движением фокусника Иван Иванович, да, это был он, извлек из портфеля пластмассовую коробочку с разноцветными нитками и иголкой, дорожный набор.

Не знаю, как Бермут оказался в номере, я не слышал, чтобы стукнула дверь или скрипнул паркет под ногами, — словно влетел через балкон. Маргарита невозмутимо пересекла гостиную, взяла нитки из рук Ивана Ивановича и села в кресло, вытянув ноги на полковра, — пришивать пуговицы. Держалась она так буднично, естественно, что мне стало неловко и я перестал пожирать глазами ее гибкое, загорелое тело, с белым пушком на животе, вокруг пупка.

— Значит, так, уважаемый. Что мы видим на данном этапе следствия? Бесследно исчез известный, заслуженный писатель, неизмеримая потеря для нашей национальной культуры и вообще, а в это время следователь Самута, вместо того чтобы сделать все для обнаружения пропавшего, в это самое время следователь Самута делает попытку изнасиловать чистую, как слеза, девушку, юное создание, многообещающую актрису Мринского областного театра, нашу надежду на культурном фронте и вообще… А падение ваше, товарищ Самута, началось с того момента, когда вы стали катить бочку на ветерана труда и заслуженного человека Ивана Ивановича Бермута. Бедная моя деточка, — Иван Иванович протянул руки к Маргарите, которая никак не реагировала на его монолог, молча пришивая пуговицу, — я не позволю тебя обижать. Одевайся, и мы немедленно обратимся к представителям власти. Многие за долгие годы моей жизни намеревались утопить Бермута, однако где они теперь, вы спросите, а Бермут живет!

— Я, конечно, могу заявить, что самозваный следователь…

— Я… я не самозванец! — истерично крикнул я, чувствуя, что, окончательно теряю контроль над своим разумом, и действительность становится гротескной. Прочтите начало романа!

— Я, конечно, могу заявить, что самозваный следователь пытался изнасиловать меня, — словно не слыша моих слов, продолжала Маргарита. — Если это необходимо для книги Ярослава Дмитриевича.

Иван Иванович, не выпуская портфеля, гоголем прошелся по комнате:

— Надо еще разобраться, как на роль следователя попал человек, которого родные писателя не без оснований подозревают в убийстве. Пуговицу, дорогуша, не пришивай, оторванная пуговица — вещественное доказательство…

Возможно, я бы ударил Бермута. Или боднул головой в обширный живот. Но в этот миг раздался звонок. Я кинулся к телефону. В трубке рыдала женщина, и наконец сквозь рыдания прослышался злой, визгливый голос Ксени:

— Вам захотелось славы Герострата, Самута? Зачем вы его убили?! Вы всегда завидовали его таланту!..

— Ксеня тронулась от горя, — молвил я, закрывая трубку ладонью. Бермут невозмутимо курил. Маргарита уже одевалась у зеркала.

— Я догадываюсь, почему вы молчите! — орала в трубку жена Петруни. Вы намереваетесь отобрать еще машину и дачу. Но я не дам! Я не могу без дачи! Мне необходим свежий воздух. Я привыкла на выступления ездить в машине! Все это теперь — мое, мое, мое!..

Я положил трубку и бессильно опустился в кресло.

Бермут взял за руку Маргариту в измятом платье, без нижней пуговицы и повел к дверям. Дважды щелкнул замок — меня заперли.

Я — в западне.

Глава лирическая

ОЛЕСЯ

Любил я ее, любил по-настоящему! Платонически любил, как пишут в статьях на моральные темы. Духовно, как написали бы мои коллеги. Когда-то я уже пробовал изложить на бумаге историю моего первого и едва ли не единственно настоящего (Маргарита — побуждение тела, Олеся — побуждение души) чувства. Задумал светлую, оптимистическую повестушку о школьной любви — никаких общих проблем, зато какие возможности для тонкого психологического письма, немного сентиментального, как все воспоминания детства, немного романтичного. Однако дальше фальшиво-бодрой запевки дело не пошло. Писал я свою повесть на даче, первое дачное лето, и думал не про Олесю, а о том, где поставить гараж, а где — финскую баню. Проклинал собственную меркантильность, закрывал глаза, чтобы представить Олесю на первой парте десятого "А" класса, с голубыми лентами в косах и мудрыми, холодноватыми, за стеклами очков, глазами, а виделись новые чугунные ворота, приобретенные на Подоле, где сносили старые кварталы, и камин, выложенный подольским же старинным кафелем, и дорожка от крыльца и до ворот из бетонных плит, и погреб с баром…

А теперь вот не пишу — кричу во все горло. Как сорок лет тому, появившись из материнского лона. Когда кричат — не думают, как кричать. Когда человеку больно, ему не до стилистических изысков. Голодный не просит деликатесов. Но — неспособен я уже писать о первой любви. Слова есть — чувств нет. Умерла душа. Думалось — она стожильная, душа. Как колхозная коняга. Вытянет. Думалось: бездонный колодец во мне. Сначала — земное, чтобы доказать всем, утвердиться, а потом — для вечности. Думалось, можно на двух стульях. На таланте как на возу: дернешь за вожжу — в одну сторону едешь, дернешь за другую — в иную. Думалось, что можно с душой как с телом: испачкаешься, примешь горячую ванну — снова чист, как новорожденный. Но оказывается, есть грязь, которая не отмывается. Есть богиня Муза, которая хочет, чтобы ей служили, и мстит тому, кто не желает служить ей, а хочет сделать богиню своей служанкой. Страшно мстит.

Пишу об Олесе, а вспоминаю Маргариту в люксе мринской гостиницы, на горячих простынях с черным гостиничным клеймом. До сих пор мне казалось, что женщины появляются на моем жизненном пути, чтобы подарить острое своей новизной удовольствие, — и бесследно исчезают.

10 11 12 13 14 15 16