– Берегите, шануйте... Его сердце всем насчастным нужно, а я за вас... век... Ведь ласка его без конца... Устала... про... – замер вдруг звук, занемело в последнем напряжении тело, и остановились расширенные глаза, стекло их помутилось, померкло.
Все вздрогнули, почуяв веянье крыла смерти, и опустились с смирением на колени... Сдерживаемые рыданья прорвались наконец и понеслись волной из покоя усопшей в светлицу, из светлицы во двор, из двора разлились по Суботову, по поселкам, смешавшись с волнами заупокойного, печального звона...
Как во сне промелькнула тяжелая церемония похорон. Все ходили, все двигались, хлопотали, но как то машинально,
не давая себе отчета, зачем и к чему исполняют они все эти обряды, обычаи, помня только одно, что все это нужно, что всегда это бывает так.
Ганна даже рада была этим хлопотам, она вся отдалась им: ходила, обмывала покойницу, не приседала ни на мгновенье, даже читала над ней по целым ночам, – казалось, что физическое утомление давало ей какое то успокоение души: она забывалась, она отвлекалась механически от своих дум. Когда же ночью она оставалась одна у изголовья покойницы и все засыпало кругом, а в открытые окна заглядывала только звездная ночь, Ганна тихо и долго плакала, не спуская глаз с застывшего измученного лица. Она смутно чувствовала, что со смертью этого существа все порвалось, все изменилось в Суботове. И в самом деле, больное, измученное создание, неспособное принять никакого участия в жизни, служило здесь все таки крепким, связывающим звеном, а теперь все были свободны. Еще и не схоронили покойницу, а следы ее смерти уже сделались заметны всем. Правда, Елена видимо разделяла общую скорбь, но прежней покорной, услужливой и любезной девочки не было и следа. Обращение ее сделалось сдержанным и надменным, и Ганна ловила на себе не раз презрительный взгляд ее холодных синих очей.
– Титочко, титочко, – шептала она, прижимаясь головой к холодным, скрещенным на груди рукам покойницы, и слезы тихо сплывали одна за другой из глаз Ганны на эти окаменевшие руки, и Ганна чувствовала, что больше уже не нужно титочке ни ее заботы, ни услуги, да и вообще, что она, Ганна, не нужна больше в Суботове никому. Дети выросли... один только Юрась, да и тот льнет охотно к Елене... титочка умерла, а Богдан... Ох, ему теперь утехи довольно! И где то былое время, когда он хлопотал вместе с нею над хуторами, над приемом беглецов, когда делился с нею каждою думой, каждою мыслью своей? Минуло, прошло! Все, все прошло безвозвратно, как осенний туман над водой. Картины прошлой жизни проходили, как живые перед ее глазами, и Ганна невольно прерывала свое чтение, так как слезы застилали ей глаза. Одна мысль стояла перед ней ясно и неоспоримо: Суботов умер для нее, а вместе с ним умерла и ее жизнь!
Богдан сносил свое горе сдержанно и спокойно, но видимо какая то другая мысль угнетала его; он избегал встречи с Ганной, избегал ее взгляда, грустного и тихого, словно подавленного безысходною тоской.
В доме было мрачно и тихо. То и дело прибывали толпы крестьян и соседней шляхты поклониться покойнице. Все входили бесшумно, прикладывались к мертвой руке и, расспросивши шепотом о подробностях смерти, грустно покачивали головами и отходили к стороне. Два раза в день служились панихиды. Запах ладана проникал в самые отдаленные уголки. Наконец настал и третий день, схоронили покойницу и возвратились домой.
Опустела маленькая комнатка, где за столько лет все привыкли видеть неизменно больное, но доброе лицо хозяйки и слышать ее слабый, прерывающийся голос. Теперь можно было и ходить, и говорить громко, но, несмотря на это, все двигались бесшумно, и вырвавшийся нечаянно громкий возглас пугал всех, словно смерть еще не покинула этот дом. Так настал и девятый день.
С самого раннего утра и даже с вечера начал прибывать в Суботов народ из окрестных сел и деревень. Весть о смерти жены пана генерального писаря и о том, что он дает на девятый день большой поминальный обед, успела уже облететь всех близких и дальних соседей. Хлопоты и заготовления к обеду начались еще за три дня. Между прибывающими толпами виднелось множество нищих, калек, слепцов и бандуристов. В ожидании панихиды и обеда люди группировались кружками, то сообщая о своем житье бытье, то расспрашивая о новостях у захожих бандуристов и слепцов.
Оксана, Катря, Олекса и дворовые дивчата суетились во дворе, устанавливая на столах огромные полумиски с нарезанными ломтями хлеба, оловянные стаканы, ложки, солонки и все, что нужно было для обеда.
Среди собравшихся нищих один только не принимал участия во всеобщих разговорах. Судя по внимательным взорам, которые он бросал по сторонам, можно было бы заподозрить его в каком нибудь злом умысле, кстати, и гигантская фигура незнакомца, почти закрытая всклокоченною бородой, с надвинутою на самые глаза шапкой, могла внушать большие опасения, но гигантский нищий, казалось, не имел никаких злостных намерений, – он держал себя весьма странно и несколько раз, отвернувшись от всех, утирал глаза рукавом.
– Дивчыно, как звать тебя? – обратился он, наконец, к Оксане, останавливаясь перед нею и опираясь руками на палку.
– Оксаной, – ответила та, смотря с изумлением на нищего и вслушиваясь в его глухой и неестественный голос.
Странный нищий давно уже обратил на себя ее внимание, тем более что Морозенко, она заметила это, видимо обрадовался его приходу и несколько раз шептался и переговаривался с ним.
– Так, так, – проговорил задумчиво нищий, покачивая грустно головой. – А выросла ты, дивчыно, и расцвела, как пышный мак!
– Разве вы знали меня? – изумилась Оксана.
– Мне ли не знать? Знал, знал.
– А я вас, дядьку, не помню.
– Да куда ж тебе, – маленькой была... А что, хорошо ли тебе здесь, у пана писаря?
– Хорошо, слава богу, – ответила Оксана, смотря с еще большим изумлением на странного нищего. – Любят, титочка любила, Ганна, ну, и другие там, –опустила она глаза и снова подняла.
– Ты, дивчыно, не дивись, – поспешил он успокоить ее. – Ведь я тебе почитай что родной, ведь я товарищ твоего батька.
– Батька? Так вы, быть может, знаете что нибудь о нем? – вскрикнула Оксана и хотела было расспросить неизвестного товарища, но голос бабы призвал ее.
Дивчына побежала поспешно, а нищий бросил в сторону ее удаляющейся стройной фигурки долгий и любовный взгляд.
Более знатные гости из старшины или вельможных соседей подъезжали на колымагах к рундуку{231} будынка.
В отделении господаря, в средней светлице и в свободной теперь комнате покойницы толпились именитые гости. Среди них в отдельной кучке таинственно беседовал о чем то пан Чаплинский со своим зятем Комаровским; все окружающие, очевидно, близкие люди, поляки, наклоняли и вытягивали головы, чтобы услышать интересные сообщения пана подстаросты, но среди шепота и недомолвок долетали до задних рядов только отрывочные фразы.
– Клянусь вам, панове, – только тихо, и лисица будет в капкане. Уже следы открыты. Гончих и доезжачих у нашего вельможного панства – не счесть... хвостом долго не ломанешь... и цап царап!.. Ха ха ха! Только дождемся сейма, а тогда... але тихо!
В господарском отделении Золотаренко вел между тем интимную беседу с Ганджой.
– Что то у вас тут деется? – говорил угрюмо Золотаренко, глядя в сторону.
– Да что, как видишь. Хозяйку похоронили... Обед справляем.
– Смерть, это что! Самый верный друг: не обманет. А вот сумно тут стало.
– Да чудной ты! Оттого то и сумно. Что ж, на похоронах плясать, что ли? Вот ты и ушкварь!
– Да я не о том, – тряхнул раздражительно головой Золотаренко, – а о новых порядках... ляхи какие то завелись... Богдан что то как будто...
– Стой! Что ты? – отступил Ганджа. – Никакого ляха, а батько, как есть батько. Ну, и какие ж теперь порядки? Известно какие, по завету, как след.
– Э, да что с тобой толковать! – махнул Золотаренко рукою с досадой и потом добавил торопливо: – Ну, а что про дела? Я ведь в отлучке был, доходила глухая чутка, а доподлинно не знаю, что нового, хорошего, да такого, чтобы чувствовала ладонь?
– А вот обещал, что торжественно объявит, може, сегодня, – улыбнулся Ганджа своею широкою, волчьей улыбкой.
В просторной девичьей светлице хлопотали уже с самого утра Ганна с бабой и другими помощницами; она резала хлеб, укладывала в миски пироги, разливала наливку и водку.
Елена, войдя в светлицу, слегка прищурила глаза, обвела всю комнату беглым взглядом и остановила их на Ганне. Ух, до чего опротивела ей эта тощая святоша! И почему это она до сих пор распоряжается здесь всем?
– Столы для старшины, панно Ганно, где расставлять? – спросила торопливо Оксана, вбегая в комнату.
– А где ж, голубка? Там вместе на ганке и возле дома в тени, – ответила Ганна, стоя на коленях возле большой сулеи наливки, которую она разливала в кувшины.
– Как это, и старшину, и вельможную шляхту посадить вместе с нищими и калеками? – спросила Елена, и в голосе ее послышался какой то насмешливый и пренебрежительный тон.
Ганна подняла голову и ответила сдержанно, хотя краска залила ей все лицо до самых ушей.
– У нас всегда так бывало.
– Мало ли чего ни бывало, да миновало, панно, – подчеркнула едва заметно Елена.
– Еще при жизни титочки я привыкла здесь всем распоряжаться сама, – ответила гордо Ганна, – и дядько доверялся мне во всем.
– Но ведь титочка, – Елена усмехнулась при этом слове, – умерла, а дядько, – подчеркнула она опять, – просил и меня показывать все звычаи, так как я выросла при варшавском дворе.
Ганна встала:
– Панна хочет сказать этим, – произнесла она глухим голосом, бледнея, как полотно, – что я здесь лишняя теперь, что она может распорядиться всем и сама.
– О нет! Ха ха ха!.. Сохрани, пресвятая дева! Бог с тобой, панно, – рассмеялась Елена своим звонким, серебристым смехом, – я не ищу отнять твою власть от лехов и коров!
– Не для коров и лехов прибыла я в Суботов, – заговорила Ганна прерывающимся голосом, отступая назад и обдавая Елену гордым взглядом своих расширившихся глаз. – Не расчет и не коварство привели меня сюда! Я бросила для семьи дядька единственного брата; я была матерью детям Богдана; я была дядьку другом щырым и верным...
– А я... – усмехнулась едко Елена, – стала татку коханою дочкой! – и, смерив Ганну холодным, торжествующим взглядом своих синих глаз, она гордо повернулась к дверям.
Во время разговора Ганны с Еленой Оксана едва удерживала свое негодование, но когда она заметила, что Елена, вся сияющая довольством, вышла горделиво из комнаты, а панна Ганна, бледная, едва сдерживающая слезы, направилась, шатаясь, к дверям сеней, она бросилась и сама опрометью из дома во двор, чтобы отыскать Морозенка и передать ему весь слышанный ею разговор.
– Олексо, – зашептала Оксана, найдя молодого казака у бокового крыльца, выходящего в сад, где не было видно никого.
– Что, моя любая, – протянул к ней казак обе руки.