– Здесь больше ласки, а если панна любит природу, так вот у меня она в моих маетностях, бесконечных в Литве, кроме староства.
– Ого! – взглянул Богдан насмешливо на подстаросту. – У свата такие страшные маетки, а он бросил свое добро и заехал сюда искать счастья?
– Так, заехал, – кивнул усиленно головою Чаплинский. – Заехал потому, что мне все мало... Дай мне полсвета, так я и за другою половиной протяну руки, далибуг!
– Ой свате, – засмеялся Богдан, – не зазихай на весь свет!
– Какой же пан ненасытный! – укоризненно взглянула на него Марылька. – Разве его маетки литовские мизерны?
– Мизерны, матка найсвентша! Они богаты, восхитительны, как сказка! – воскликнул пан подстароста. – Бор, сосны, ели одна на другую насели, и под ними вода, а на зеленых ветках качаются зеленые русалки – мавки.
– Ой, я бы ни за что туда не пошла! – закрыла глаза руками Марылька. – Я их боюсь: они залоскочут, да и в воде жабы...
– Панна, не бойсь! Вот этою рукой тридцать рыцарей косил, – так мы и жаб и мавок канчуками к панским ножкам...
– Ха ха ха! – рассмеялся Богдан. – Неужели косил? Я не подозревал в свате такого Самсона.
– Я скрываю силу... пане... чтобы не пугать, не полохать... Но для паненки...
– Пан разгонит весь свет? Ой, страшно! – залилась серебристым смехом Марылька. – Да и тоскливо бы было...
– И разгоню... и сгоню к панне... арканом... – цалуе ручки! – потянулся было Чаплинский, но опять сел.
Марылька, заметив, что поведение Чаплинского начинало уже коробить Богдана, поспешила незаметно уйти, не попрощавшись даже с подстаростой.
А Богдан было предложил ему отдохнуть на своей половине, но тот уперся ехать.
Когда колымага Чаплинского была подана и Богдан вывел под руки своего гостя, то последний начал обнимать его и изъясняться в любви:
– Я тебя, свате, так люблю... так, что теперь мне этот Суботов стал самым дорогим местом... Я это и самому старосте скажу... Ей богу, скажу. А эта твоя дочка... эта крулевна... просто... околдовала меня!..
– Больше наливка да ратафия, – заметил Богдан, – а к паненке я бы просил пана относиться скромней: она терпеть не может комплиментов и обижается... Для сироты всякое залицанье обидно. Я ей поставлен богом за отца, – сверкнул он невольно глазами, – так клянусь, что в обиду ее не дам никому.
– Убей меня гром, коли я что, свате... ведь пойми ты, друже мой... – возразил слезливым голосом Чаплинский, целуя Богдана, – я вдов... одинок... так отчего же мне нельзя помечтать о счастье?
– Стары уж мы для него.
– Не говори сват, про старость... – замахал Чаплинский руками, усевшись в свой повоз, – цур ей!.. А я у тебя теперь вечный гость... рад ли, не рад... а гость...
– Много чести, – нахмурил брови Богдан, – так много, что вряд ли и поднять мне на плечи... Ну, с богом! – махнул он рукой кучеру, и колымага с пьяным и влюбленным Чаплинским, громыхая, покатилась за браму.
А Марылька давно уже сидела на скамеечке в самом уютном месте гайка, где сплетались вверху зыбким куполом изумрудные, широкие ветви и откуда виднелась дуга ясной реки.
Обед утомил панночку, и она села там отдохнуть и задумалась, – не о Чаплинском, конечно, – а о себе, о своем положении... Богдан ей нравился и лицом, и своим увлечением, и своею мощью: эта сила, что вскоре должна была открыть ему широкие двери, особенно была привлекательна для паненки. Честолюбивая с детства, имеющая все данные для власти, она до сих пор играла в жизни самую ничтожную роль; это терзало ее и раздражало еще больше; и вот появляется на ее горизонте Богдан, которому все предсказывали такое высокое будущее. Марылька страстно ухватилась за этот способ возвышения. Но... любила ли она Богдана? Об этом она и не думала да и сама не могла разобраться: так как до сих пор сердце ее не знало пылкой любви, то она искренно поклялась бы, что одного Богдана лишь любит, что он для нее – все! Особенно теперь, при напряженной борьбе за него с Ганной, Марылька ощущала едкое раздражение, поднимавшее теплоту ее чувства.
Уже были сумерки, когда Зося, бегая по гайку, наткнулась на Марыльку.
– Вот где моя кохана паненка, а я по всей леваде ищу!
– А что такое, Зося? – вздрогнула та, – верно, к больной? Это становится скучно.
– Нет, я не оттуда... – с трудом переводила дух запыхавшаяся Зося, – а от пасеки... думала, что там паныч, хотела позабавиться да и наткнулась на разговор деда с Ганджой.
– На какой? – заинтересовалась Марылька.
– Да вот речь у них шла про паненку.
– Ну, ну! – даже привстала Марылька и с тревогой оглянулась кругом.
– Они говорили про то, что панне не подобает быть католичкой, что казачка повинна быть греческого закона, а то ляховку в семье казачьей держать грех... что они об этом сказывали и больной пани и что та встревожена, хотела просить Богдана, так Ганна заступилась: "Зачем, мол, принуждать? Ведь нам же, говорит, больно, если ляхи нас заставляют приставать к унии... так и им. Да и на что это нам? Она чужая... и никогда с нами не побратается... вот, мол, как оливы с водой не соединишь, так и ее с нами. Так пусть де она и остается чужой".
– А, ехидна! – побледнела и прикусила себе губу Марылька. – Прямо ставит порог... накидает на горло аркан. Значит, медлить нельзя: там целая стая волков, а я одна... Ах, как тяжело быть одной на свете! – вздохнула она и, опустившись на скамью, прислонила свою голову к липе.
В это время вблизи раздались торопливые шаги, и Зося, вскрикнувши: "Пан господарь!" – убежала вглубь рощи; Марылька же встрепенулась было, как вспугнутая газель, но не убежала, а снова уселась на скамью, приняв еще более грустную позу.
– Так и думал, что здесь мою доньку найду... сердце подсказало, – подошел торопливо Богдан и вдруг остановился: – Но что с тобой моя любая квиточка? Ты грустна... ты плачешь... Уж не обидел ли тебя кто?
– Ах, тато, тато! – вздохнула глубоко Марылька и отвела руку от влажных, повитых тоскою очей. – Как мне не грустить? Ведь одна я на этом холодном свете... Одна сирота!.. Нет у меня близких... всем я чужая!
– Как? И мне? – опустился даже от волнения на скамью Богдан. – Тебя обидел, верно, этот литовский пьяница?
– Нет, нет, тато, – перебила его грустно Марылька, – все мне эти можновладцы противны... я презираю их пьяную дерзость... а ты, тато мой любый... ты один у меня на всем свете, один, один! – залилась она вдруг слезами и припала к нему на грудь.
– И ты у меня одна, – вскрикнул Богдан, опьяненный и близостью дорогого существа, и созвучием охватившего их чувства, – одна, одна!.. Весь мир... все... только бы тебя оградить... только бы осушить эти слезы... дать счастье, – шептал он бессвязно, осыпая и душистые ее волосы, и дрожащие руки, ее не отцовскими поцелуями...
– Тато! – выскользнув из его объятий, сказала Марылька и посмотрела на него пристальным, печальным до бесконечности взглядом. – У меня такая тоска на душе, а неизвестность еще больше гнетет. Я слыхала про смерть отца... он завещал меня тебе; но я не знаю его последних минут, его последних желаний... Расскажи мне, дорогой, все про него, все без утайки.
– Не растравляй своей тоски, – погладил ее нежно по головке Богдан, – ты и без того сегодня расстроена...
– Нет, нет, тато, расскажи на бога! – сложила накрест руки Марылька. – Дай мне с ним побыть хоть немного мгновений; это меня успокоит.
– Ой, смотри, моя квиточка, – хотел было еще уклониться Богдан, но не мог устоять перед ее неотразимым, молящим взором. И начал рассказывать про отца, про его удаль и отвагу, про его самоотвержение за товарищей, про его последнюю волю...
Марылька слушала Богдана с трогательным вниманием; хотя слезы и набегали крупными каплями на ее собольи ресницы, но в глазах ее отражалась не скорбь, а скорее горделивая признательность за доблести отца и благоговейная к нему любовь.
– Ах, спасибо, спасибо, – шептала Марылька, сжимая свои тонкие пальцы. – Тато мой! Если ты видишь свою доню с высокого неба, то благослови ее, сироту! Любила я тебя вечно, а теперь боготворю тебя... Значит, тато мой был казак? – обратилась она оживленно к Богдану. – Удалой запорожец, щырый товарищ?.. Значит, и я казачка, а не ляховка?.. Да, не ляховка, как меня дразнят... только вот что, зачем же мне быть католичкой?
– Как, Марылька?.. Ты сама хочешь стать... – развел руками Богдан, устремив на свою дочку изумленные глаза.
– Не только хочу, но даже требую, – сказала серьезно и твердо Марылька. – Это оскорбление, что дочь со своим отцом разного закона. Я не хочу быть католичкой, я хочу быть одного с вами обряда.
– Господи! Святая ты моя, хорошая!.. казачка щырая! – целовал Богдан ее руки, и Марылька теперь их не отнимала. – Сам бог тебе вдохнул такую думку. Вот радость мне, так уже такая, что сказиться можно... Ну, теперь утнем всем языки... Ах ты, бей его сила божия!..
– Тато! Скорей меня окрести, – прижималась к нему Марылька, – скорей успокой мою душу!.. Ты мне будешь и крестным батьком, еще больше породнишься...
– Нет, – перебил ее Богдан, – крестным батьком тебе я ни за что не буду, да и не нужно, – ты не еврейка...
– А отчего, же ты, тато, не хочешь? – вздохнула печально Марылька.
– Оттого... – посмотрел на нее Богдан пристально, – сама догадайся...
Марылька взглянула на него лукавым, кокетливым взглядом и вдруг вся залилась ярким румянцем.
Желание Марыльки присоединиться к греческой церкви наделало много шуму; все обитатели двора и будынка были рады этой новости и одобряли Марыльку; одна только Ганна не верила искренности ее желания и подозревала в этом новый подвох, но она никому не высказала своих тайных мыслей, а замкнула их в самой себе.
Отец Михаил, обрадованный приобретением новой овцы в свое духовное стадо, стал ежедневно приходить к Марыльке и наставлять ее в правилах греческого закона.
Долетела об этом весть и до Чигирина; Чаплинский возмутился страшно, предполагая здесь насилие со стороны Богдана, и прилетел в Суботов.
Богдан встретил его церемонно, но холодно, и на его расспросы сухо ответил, что это желание самой Марыльки, а так как она полноправна, то никто и не может теснить ее воли. Марылька на этот раз обошлась с Чаплинским в высшей степени сдержанно и заявила ему, что она сама пламенно желает присоединиться к греческому обряду, к которому под конец жизни принадлежал и ее отец, и что всякие увещевания и советы здесь бесполезны.