Марылька раздевается, обаятельная нагота ее отражается и дрожит в прозрачной воде, даже рыбы все замерли и остановились, но это не смущает Марыльку; она бросается к серебряной большой рыбе, схватывает ее за жабры и вытаскивает огромную, серую, с выпученными глазами жабу. Марылька хочет вскрикнуть, бросить жабу, но ни того, ни другого не может.
На лестнице послышались торопливые шаги; вбежала Катря в светличку, всплеснула руками и бросилась тормошить Марыльку:
– Марылько, бога бойся! До сих пор спать! Да уже сниданок второй подали... И Зося спит? – оглянулась она. – Ото!
– Ах, это ты, Катрусю? – проснулась Марылька и обняла Катрю. – Как я рада, что ты меня разбудила: мне такое страшное снилось...
– Вставай, вставай! – торопила Катря. – И ты, Зоею, го го! И мама ждет не дождется своей знахарки, – поцеловала она звонко в щеку новую сестру, – и приехал к тату подстароста наш, пан Чаплинский. Хочет видеть варшавское диво... Ей богу, так и сказал...
– Ой, ой, – схватилась Марылька с постели, – правда, как мы заспались, Зоею! Прендзей{229} одеваться!.. А что он, какой из себя, этот подстароста, гарный, молодой? – спросила она Катрю небрежно.
– Фе! Какой там гарный? – скривилась Катря. – По моему, так поганый, толстый, все отдувается и глазами мигает...
– Ну, ну! – засмеялась Марылька, – так скажи, моя ясочка, маме, что я сейчас.
Катря спустилась вниз, а Марылька принялась тщательно за свой туалет. Взбила свои пепельно золотистые волосы каким то ореолом вокруг белоснежного лба, заплела их в две роскошных косы, обула краковские высокие башмачки, надела адамашковую бронзового цвета сподницу, а сверх нее синий бархатный кунтуш, отороченный соболем, и вышла и нижнюю светлицу, блистая неотразимым обаянием дивной красы.
Встретившись с Богданом, Марылька зарделась алой розой, ожгла его кокетливым взглядом и стыдливо опустила глаза, а он и сам вспыхнул огнем до самой чуприны. Какой то сладостный яд, одуряющий, опьяняющий чарами, проник во все его существо, и Богдан, чувствуя себя в его власти, сознавал смутно, что эта отрава коснулась и его дочки Марыльки и что эта болезнь сближает их еще больше...
Когда увидел Чаплинский Марыльку, то не донес до рта даже чарки, уронил ее на пол и, расставивши руки да вытаращив глаза, изобразил довольно смешную фигуру.
Марылька взглянула на него и чуть не прыснула со смеху; но салонный такт заставил ее сдержаться, и она только улыбнулась очаровательно вельможному пану на его любезное изумление.
– Езус Мария! – вскрикнул, наконец, в порыве восторга Чаплинский. – Где я? В чистилище или в самом раю? На земле такой красоты быть не может!
– Пан насмехается... – ответила, покраснев от удовольствия Марылька.
– Клянусь рыцарскою доблестью, клянусь моею властью и славой! – подкрутил он вверх свои подбритые усы.
– Пан слишком расточителен на клятвы, – взглянула на него игриво Марылька, – так можно и сбанкрутовать.
– Что удивительного? – приложил к сердцу руку Чаплинский. – Перед паненкой все сбанкрутует.
– Я даю своей красоте слишком малую цену, – скромно ответила Марылька, – да и что вообще она перед красой сердца и разума? – сверкнула она молнией своих глаз на стоявшего тут же в немом восторге Богдана.
– О sancta mater! – воскликнул Чаплинский. – Панна похитила у неба все сокровища!
– Тато! – подбежала Марылька к Богдану в обворожительном смущении. – Пан обвиняет меня в ужасном преступлении, неужели за бедную Марыльку никто не заступится?
– И эта грудь, и эта сабля тебе, моя зорька, защитой, – ответил с нежной улыбкой Богдан и обратился к Чаплинскому: – Она сама не похитила, а небо ее всем наделило...
– Нам на погибель! – вздохнул Чаплинский.
– О, если бы все это было правдой, то я была бы самой несчастной, – вздохнула печально Марылька, – но панство шутит, а шутка сестра веселью... Так и мне остается только поблагодарить пышное панство, – поклонилась она изысканно.
– Да скажи мне, сват, – подошел к Богдану Чаплинский, – чем ты угодил богу, что он тебе послал такую дочку?
– Долготерпением, – улыбнулся Богдан, – это награда свыше за все ваши утиски...
– О, так ради бога обдери меня до костей! – с напускным пафосом крикнул Чаплинский.
– Пусть пан не рискует, – погрозила кокетливо пальцем Марылька, – можно и обмануться в награде.
Катря вбежала в светлицу и, сконфузившись, сообщила, что мама просит заглянуть к ней.
Все двинулись к спальне больной, а Марылька побежала первая.
– Нет, без шуток, – шептал на ходу Богдану Чаплинский, – эта паненка – восторг, очарование! Пану можно позавидовать.
Богдан, будучи опьянен сам прелестью своей дорогой дочки, тем не менее был раздражен уже чрезмерными нахальными похвалами Чаплинского, а потому и постарался изменить тему беседы, заговорив с ним о серьезных деловых справах.
Сначала Чаплинский рассчитывал быть в Суботове одну лишь минуту, так что с трудом удалось оставить его на сниданок; теперь же он, очевидно, забыл о своем намерении; разговорился с Богданом о местных событиях, передал несколько тревожных слухов про князя Ярему, про Ясинского, упрекал Казаков в разбойничьих выходках, но вместе с тем не одобрял заносчивой политики можновладцев, возбуждавших народные страсти и бессильных подавить их вконец; уверял, что в его старостве никогда ничего подобного быть не может. Между своими сообщениями он выпытывал у Богдана про Марыльку: откуда она родом, как попала сюда, по чьей прихоти?
Эти допросы бросали Богдана в жар, и он отвечал на них односложно, не скрывая даже неудовольствия. А Чаплинский, заметив его смущение, перескакивал неожиданно от Марыльки к политике, ошарашивая расспросами про Варшаву, про короля, про канцлера, про Радзивиллов. Богдан, однако, был настороже и не дал себя ни разу поймать; сообщал с подробностями о столичных новостях, о ходячих того времени сплетнях, но о политике – ни слова: не было де с кем поговорить о ней по братерски, интимно.
Марылька появлялась еще раза два в светлице, но мимолетно: блеснет метеором, ожжет пламенным лучом своих сапфировых глазок, подарит улыбкой, кокетливым словом и исчезнет. Чаплинского все это приводило в больший и больший экстаз, и Богдан для усмирения этих порывов отвел гостя на свою половину, потребовал меду и занялся серьезными делами с подстаростой.
Время шло. Наступила обеденная пора, и хозяин должен был предложить гостю отведать борщу и каши; тот не заставил себя дважды просить, а охотно остался потрапезовать у пана генерального писаря.
К обеду Ганна не явилась, – она сказалась больной, Андрий, Юрась и Оленка тоже остались при матери; сели за стол только Богдан, Чаплинский, Марылька да Тимко. Последнего привел насильно Богдан и заставил витать дорогого гостя и названную сестру.
Тимко красный как рак, вспотевший даже от смущения, стоял букой, словно приросший к месту.
– Эх ты, дикий, дикий! – укоризненно качал головою Богдан. – Сколько еще тебе эдукации нужно!.. Подойди же, привитай вельможного пана...
Тимко наконец промычал что то вроде: "Здоров будь, пане дядьку", – и мотнул, как степной конь, головою.
– А я и сама привитаюсь с своим братом, – подбежала Марылька. – Ну, здравствуй, Тимко, взгляни ка на свою сестричку, полюби ее...
Тимко взглянул исподлобья и так растерялся, что хотел было удрать, но Богдан взял его за руку и внушительно сказал:
– Поцелуй же, увалень, ручку у вельможной паненки, у своей сестрицы!
– Не хочу, – буркнул Тимко, утирая рукавом пот, выступивший у него на лбу крупными каплями.
– Ах ты, неук! – притопнул Богдан ногою. – Да ты бы почитать должен за счастье.
– Я бедного хлопца выручу, заменю, – двинулся было к Марыльке Чаплинский, но последняя остановила его грациозным жестом и промолвила нежным голосом:
– Я сама, как сестра, выручу Тимка – и, подбежав к нему, неожиданно поцеловала его в щеку.
Тимко побагровел, смешался вконец и, не сознавая даже, что ему делать, бросился к Чаплинскому и поцеловал его в усы. Поднялся страшный хохот, заставивший Тимка опрометью удрать и запрятаться в бурьянах, где никакие розыски не открыли его убежище; так он и остался там без обеда и без вечери.
За обедом Чаплинский, несмотря на принуку, ел мало, а утолял все внутренний жар запеканками, да наливками, да мальвазиями, да старым венгерским. Марылька, по просьбе Богдана, разыгрывала роль хозяйки и угощала гостя с обворожительною любезностью и изысканным кокетством. Чаплинский пил и все рассыпался в комплиментах, хотя тяжеловесных, литовских, но вырывавшихся бурно из его воспаленного сердца.
Марылька, заметив с восторгом, что они будили у Богдана вспышки ревности, умела тонко отпарировать их, накинуть узду на опьяненного и охмелевшего пана подстаросту. Фигура и наружность пана подстаросты не могли назваться красивыми, особенно же они теряли при сравнении с Богданом. Но бурные восторги шляхетного пана, вызываемые ее красотой, льстили самолюбию женщины и подкупали ее сердце невольно: она смягчала свой приговор и находила под конец пана старосту даже видным и ловким.
– Нет, – возмущался Чаплинский, – это ужасная жертва, моя пышная панна! Ее мосць не взвесила еще, как, привыкши к роскоши, к неге... воспитавшись, так сказать, как лучший райский квятек{230} в теплице, и вдруг из эдема – в глушь, в дикий гай, в хуторскую трущобу!
– Напрасно пан тревожится обо мне, – ответила, взглянув на Богдана любовно, Марылька, – та теплица, где я росла, была для меня лишь тюрьмой, а эта, как пан выражается, глушь и трущоба для меня рай... всякому дорого то, что говорит его сердцу, что греет лаской.
– Что ни слово у панны, то новый перл! – пожирал ее маслеными, слипающимися глазками Чаплинский. – Як маму кохам, это неисчерпаемый клад сокровищ, – икнул он. – Но неужели паненке не жаль роскошных варшавских пиров, где блеск, великолепие, пышное рыцарство? – подкручивал он свои подбритые усы.
– Моя красота не имеет на панском рынке цены, – улыбнулась нежно Марылька, – а все эти пиры, весь этот блеск – одна лишь лукавая суета; голова только кружится от чада, а на сердце пустота и тоска. Поверь пане, что в безыскусной природе больше красы, что в неизнеженном сердце больше любви и правды.
– Так, панна моя кохана, так! – ухватился Чаплинский за сердце и покачнулся.