Как величествен, элегантен... Гетман, гетман... король! – шептала Марылька, смотря украдкой через щель дверки на Хмельницкого.
– Виват! – воскликнул Оссолинский. – Егомосць, выходит, так же опасен в салоне, как и на поле битвы... А где же Марылька? – взглянул он вокруг. – А, вон где!
Девушка опустила голову еще ниже, и у нее от смущения блеснули на длинных ресницах две непослушных слезинки.
– Полно, ясочка, не смущайся, – взял ее за подбородок канцлер, – подойди к егомосци, поздоровайся с ним родственно, как со своим покровителем, ведь он и до сих пор о тебе, сиротке, заботится, как о родной дочке, – и, взяв ее за руку, канцлер подвел к Хмельницкому, что стоял словно на раскаленном полу.
Марылька остановилась перед ним смущенная, с потупленными очами, осененными стрелами влажных ресниц.
– Здравствуй, ясная панна, вверенная мне богом! – промолвил Богдан радостно и приветливо. – Как ся маешь, как поживаешь?
Марылька взглянула на него темною лазурью своих чарующих глаз, а в них сверкнула и теплая признательность, и бесконечная нега; Богдан, чтобы скрыть искрившийся в его глазах восторг, опустил теперь тоже ресницы.
– Приветствую посланного мне богом спасителя, – пропела наконец вкрадчивым мелодическим голосом панночка, – я счастлива, что привел господь мне снова увидеть моего покровителя, которому покойный отец поручил свою сироту... – опустила она снова глаза, блеснувшие влагой.
– Да разве так спасителя и благодетеля приветствуют! – отозвалась хотя и мягко, но с оттенком насмешливой надменности, княгиня. – К отцу подходят к руке.
Марылька сделала движение, но Богдан предупредил ее:
– Нет, нет, дитя мое... я, по праву моих родственных чувств, поздороваюсь лучше так... – и он, обнявши своими мощными дланями ее головку, поцеловал ее отечески в лоб.
Натянутая сцена якобы первой встречи была наконец прервана приходом слуг и размещением снедей. За завтраком завязался общий разговор о предстоящих торжествах и пирах в Варшаве, о Радзивилле, что своей царской роскошью и великолепием сводит с ума столицу и разорит многих, о том, что к предстоящим празднествам тратятся на наряды чудовищные суммы, что паненки и пани не хотят ударить лицом в грязь перед волошками{219}, славящимися своим богатством.
Богдан по этому поводу рассказал много интересного и поучительного про нравы и обычаи молдаван, про их семейную жизнь, представляющую смесь таинственного востока с вольным западом, про роскошь пиров, про увлекательную игривость волошек красавиц, про их соблазнительные наряды. Богдану приходилось не раз там бывать, и он изучил прекрасно страну. Рассказы Богдана заняли и оживили всех собеседников; даже чопорная княгиня с дочкой спустились с высоты своего величия и начали восторгаться остроумием и светскою веселостью своего гостя. Марылька же хотя и молчала, но глаза ее так радостно, так победно сверкали, что нельзя было и сомневаться в ее восторге. Когда же Богдан перенес свои рассказы из Болгарии в рыцарские замки над Рейном и начал описывать пышные турниры, блеск оружия, трубы герольдов, роскошные выезды, ложи очаровательных дам, награждающих победителей и розами, и улыбками, и любовью, то у Марыльки закружилось все в голове какими то радужными цветами, словно в блестящем калейдоскопе, сердце забилось и больно, и сладко, а в груди поднялись волны, напоившие ее жаждой изведать этот мир блеска, радости и несущихся навстречу восторгов и поклонений... в наклоненной головке ее что то смутно стучало: "Ах, какой он интересный, эдукованный, все видал, все знает, с ним не стыдно нигде!"
– Пан до того увлекательно говорит, что его заслушаешься, – заметила наконец грациозно княгиня.
– Да, очень занимательно... – прожурчала княжна, – пан так много выездил.
– Не в том дело, – наполнил канцлер себе и Богдану кубки бургундским, – иной исколесит весь свет, а вернется еще глупее домой... Тому, кого бог отметил талантом, тому только и чужое все впрок, и он собранными сокровищами знания поделится с другими и принесет их на пользу своей отчизны... так вот... – подлил он жене и паннам мальвазии, – выпьем за то, чтобы наш шановный гость положил свои таланты у ног нуждающейся в них Речи Посполитой...
Дамы охотно поддержали предложенный тост. Богдан был тронут таким почетным вниманием и в изысканных, искренних выражениях благодарил яснейших вельмож. Княгиня, подогретая еще мальвазией, до того оживилась, что сообщила даже несколько городских сплетен и анекдот про княгиню Любомирскую, сказочную якобы невесту старого гетмана.
– А его ясновельможная мосць в Варшаве? – осведомился Хмельницкий.
– Нет, пане, – ответила с насмешкой княгиня, – поплелся с Любомирскими в Львов встречать молодых... В подагре, а туда же! Ногу левую волочит, а правой притопывает в полонезе – умора!
– У всякого из нас есть свои слабости, – заметил князь строго, – а человеческие слабости требуют снисхождения... тем более если они покрываются с избытком доблестями ума и сердца и обильною любовью к отчизне...
– Но согласись, княже, что в его лета ухаживанья и затеи женитьбы смешны, – возразила княгиня.
– Ведь это все преувеличено, – пожал плечами пан канцлер, – и наконец, – обратился он с улыбкой к Богдану, – красота для всех возрастов всемогуща...
Последний почему то смутился и ответил не совсем впопад:
– Да, такого великого гетмана, как его ясная мосць Конецпольский, с таким прозорливым взглядом на государственные задачи не было еще у нас, да и не будет, пожалуй...
Княгиня закусила губу, а княжна перевела сейчас разговор на другую тему.
– А какая, говорят, красавица эта господаревна Елена, дочка Лупула, – заявила она, – так просто сказка! Князь Януш, говорят, чуть ли не сошел с ума, да и все, вероятно, вельможное рыцарство наше ошалеет.
– Ты уже сделай маленькое, единичное исключение хотя для одного, – подчеркнул Оссолинский игриво Урсуле.
Княжна вспыхнула пятнистым румянцем и закрылась салфеткой.
– Да, красавица у Лупула не эта Елена, а меньшая, девочка еще, Розанда{220}, – промолвила княгиня.
– Не Розанда, мамо, а Розоланда, – возразила Урсула.
– Все равно, милая, – вставил князь, – и Розанда, и Розоланда, и Роксанда: это их волошские ласкательные от Александра, а что она отличается необычною красотой, так это правда, все кричат...
– Но ведь ей еще только двенадцать лет, – заметила княжна, – а с этого возраста лица изменяются очень, да и странно, что о таком ребенке кричат.
– Ничего нет странного, – взглянул на нее отец, – все выдающееся, необычайное поражает всякого с раннего возраста... Вот, если б у меня был сын теперь восемнадцати лет, и я бы мог помечтать о такой невестке...
"Тимко", – почему то мелькнуло в голове Богдана, но он сам рассмеялся в душе этому сопоставлению.
А Марылька все время сидела несколько в стороне и не вмешивалась в разговоры: или она взволнована была присутствием тата, или по привычке держалась указанной роли.
Когда яства все были убраны, а на столе остались лишь кувшины, да пузатые фляги, да кубки, а затем и прислуга ушла, тогда Оссолинский повел, наконец, беседу про жгучий для Богдана вопрос.
– Вот что, княгине, – обратился он серьезным тоном к жене, – пан писарь его королевской мосци, наш дорогой гость, просит, чтобы мы отпустили сиротку Марыльку к нему, в его семью, так как он принимает ее за дочь, да и предсмертная воля покойного отца ее выразилась в том же, и пан Хмельницкий дал клятвенное обещание ее исполнить... Так как ты думаешь, кохана Карольцю?
– Да, я прошу об этом душевно вашу княжью мосць, – встал и поклонился Богдан.
Эта неожиданная просьба обрадовала и мать, и дочь, а наиболее, конечно, Марыльку.
– Если так, то мы не имеем права удерживать панны, хотя бы это было для нас и больно, – ответила с худо скрываемой радостью княгиня.
Марылька взглянула на Богдана таким взглядом, от которого затрепетало у него все: в нем была и благодарность, и нега, и залог неисчерпаемого блаженства.
– Да, и я говорю, – добавил канцлер, – что с Марылькой расстаться нам больно: мы так привязались к ней... но для ее счастья мы должны себя забыть... Здесь решающий голос принадлежит ей... Ergo, согласна ли ты, Марылька, уехать с паном Хмельницким и войти, так сказать, в его семью?
Все обратили взоры на Марыльку. Богдан хоть и знал возможный ее ответ, но тем не менее сидел как на углях.
Марылька подняла наконец глаза и взволнованным, но решительным голосом заявила:
– Да, я согласна, потому что я верю в искреннее, бескорыстное расположение ко мне вельможного пана, порукой этому его доблестное, благородное сердце... да и, наконец, отец мой, страдалец, ему меня поручил. Великодушный рыцарь спас мне жизнь, обласкал меня, он и его семья единственные мне близкие люди на всем белом свете. Мне только остается вместе с моим покойным отцом молиться за них... и бла... – но голос ее оборвался, и из ее прекрасных очей вдруг покатились жемчужные слезы.
Богдан до того был растроган, что чуть не бросился осушать поцелуями ее слезы.
– Вот как! – протянула недовольно княгиня.
– Да ей, мамо, действительно там будет удобнее, проще и... более подходяще, – добавила язвительно княжна.
– Ну, значит, благодаря богу, устроилось, – произнес сухим тоном и канцлер. – Так собирайся же поскорее, моя панно: егомосць спешит, ему и одного дня нельзя больше остаться в Варшаве. А как же она, мой пане, поедет? – обратился он к Хмельницкому.
– Пусть ясное вельможество не беспокоится: я достану удобный повоз, колымагу, что нужно, обставлю удобствами, почетом, – дрожал Богдан, словно в лихорадке.
– Но удобно ли, что одна? – покосилась на мужа княгиня.
– Я Зоею подарила Марыльке, – торопливо сообщила княжна, боясь, чтобы мать в сердцах не затеяла расстроить этой поездки. – Она так ей предана и досмотрит отлично в дороге, право, мамо! – бросила она в ее сторону выразительный взгляд.
– А коли так, – кивнула незаметно головою княгиня, – то дело устраивается, и мы можем только сказать нашей бывшей временной гостье: с богом!
Марылька побледнела на миг, глаза ее вспыхнули гневом, выражение лица осветилось презрением.
А Богдан стоял словно очарованный и не слышал, и не понимал, что вокруг него происходило; в голове у него стоял чад, в груди звучала песнь жизни, а в сердце трепетало молодое, неизведанное им счастье.
30
На высоком берегу Сулы расположился грозным венцом гордый и неприступный замок князя Иеремии.