Сегодняшний прием у короля придал ему еще больше силы и отваги; гордость и уверенность переполняли его сердце... Жажда жизни заставляла его биться энергичнее и сильнее. И ко всему – Марылька... Марылька, являвшаяся ему только во сне, только в мечтах, как мимолетное видение... здесь... близко, рядом с ним... шепчущая ему нежные слова... склоняющаяся своею душистою головкой к нему на плечо. Все это опьяняло Богдана и вызывало горячую краску на его красивое, гордое лицо. От взгляда Марыльки не ускользало волнение казака.
– Ах, тату мой, тату мой! – продолжала она еще мягче, еще нежнее. – Все они на меня... и все из за панны Урсулы... говорят, что меня нельзя выпускать вместе с нею, потому что все панство засматривается на мою красу... Ах, на что мне, на что мне эта краса, и любоваться ею некому, и одно горе мне от нее! Ой тату, тату, как надоело мне все это чванное панство, все вельможи, все пиры! Ничего б я больше и не хотела, как жить в маленькой хаточке в вишневом садике, в далеком хуторке... Замучилась я тут, затосковалась... Нет, тату, у этого вельможного панства ни сердца, ни души.
– Радость моя, горличка! А я думал про тебя совсем иное! – вскрикнул горячо Богдан.
– Что же? Тато меня не знает, а здесь, ох, как тяжело, невымовно, – вздохнула Марылька и уронила руки на колени. – Я хотела просить тата вырвать меня отсюда, взять к себе, если... нет, не ждать уж мне счастья, лучше умереть!
– Зирочко моя! Бог с тобою, какие думки! – прижал ее головку Богдан к своей широкой груди и поцеловал золотистые пряди. – Да если моей дытыночке не скучно ехать к нам на тихие хутора, так это же счастье для меня, великое счастье!..
А Марылька продолжала еще более тихо и мягко, прижимаясь к его груди головою, словно искала у него оплота и защиты.
– Каждая птичка имеет своего защитника, каждый цветочек растет на родном стебельке, одна я не имею ни воли, ни доли, сохну и вяну в этих мурах. Ох, на что спасал меня тато на турецкой галере? Лучше бы мне умереть тогда сразу с думкой о нем... Только ведь мне все равно не жить долго, если останусь я здесь еще – руки наложу на себя!
– Не останешься ты больше, – перебил ее Богдан, – я возьму тебя с собою, я попрошу пана канцлера, короля попрошу, они мне теперь не откажут, – в голосе Богдана послышалась уверенность и гордость. – Не будешь ты больше знать ни слез, ни горя, как дитя родное прийму я тебя. Только как покажется тебе после вельможнопанских покоев мой простой казацкий дом?
– Раем! – вскрикнула восторженно Марылька, а потом вдруг прибавила печально. – Только что же это я, а как еще вельможная пани примет меня, может, и не захочет? Я, глупенькая, о себе только и думала, а ведь в семье главное пани господыня...
– Ты про жену, Марылько? Квиточко, – начал смущенно и как то неловко Богдан, – она бы рада была, она бы полюбила тебя, если бы была жива...
– Пани умерла? – вскрикнула Марылька, едва сдерживая захватывающий дыхание восторг, и, спохватившись, притихла, постаралась придать и лицу, и голосу выражение страшного горя.
– Еще не умерла, – поник печально головою Богдан, – но уже совершенный труп. Она десять лет не вставала с постели, а теперь уже не знаю, застану ли я ее? Страдалица, она, впрочем, только и молилась богу, чтоб поскорее принял ее к себе. Мы все привыкли уже к этому горю и не смеем на бога роптать.
– Ах, бедный, бедный тато! – заломила руки Марылька. – Мне теперь еще больше... Впрочем, что же могу я, бедная?.. Ох, как бы я желала утешить пана, помочь несчастной пани! – вскрикнула она, и в ее голосе прозвучали искренние, теплые ноты, подогретые такой неожиданной для нее радостью.
– Ангел небесный! – прижал ее к сердцу Богдан. – Так и лети ж к нам на утешение, а мы защитим тебя щырым сердцем.
Наступило молчание. Марылька, словно потрясенная горем, сидела грустно, склонивши головку. Богдан молча любовался ею.
– Ну, открой же свои ясные оченьки, дай мне посмотреть на тебя, – обратился он наконец к ней ласково.
Марылька молчала, опустивши глаза. Стрельчатые ресницы бросали вокруг них темную тень; казалось, несколько мгновений она еще не решалась поднять на Богдана очей. Но вдруг длинные ресницы ее тихо вздрогнули, медленно поднялись, и Богдана обдало целым морем синих теплых лучей.
– Ах, какая ты стала, Марылька! – невольно отшатнулся он, не отрывая от нее восхищенных, глаз.
– Какая же? – усмехнулась Марылька по детски, кладя свои руки сверх Богдановых рук.
– Пышная, гарная краля, королева! – вырвалось у Богдана слишком пылко.
Марылька почувствовала, как сердце ее забилось горячей и сильней, а на душе стало ясно и покойно.
– Тату до вподобы, и Марылька рада, – проговорила она игривым детским голосом; в глазах ее вспыхнул лукавый, кокетливый огонек, углы рта задрожали, и все лицо осветилось вдруг сверкающею, обворожительною улыбкой. Марылька преобразилась. В одно мгновение грусть и раздумье слетели с ее дивного личика: перед Богданом сидела молодая прелестная кокетка, чувствующая и сознающая силу своей красоты...
– Зиронька ясная! – прошептал Богдан, сжимая ее руки в своих. – Ну, скажи ж мне еще раз, скучала ль ты за татом, вспоминала ль его хоть разок?
Марылька нагнула голову и, бросивши на Богдана лукавый взгляд из под соболиных бровей, проговорила с расстановкой:
– А тато думает как?
И от этого лукавого взгляда, и от ее звонкого, детского голоска Богдану сделалось вдруг так легко и весело, словно с плеч его свалилось двадцать лет.
– Не знаю, – усмехнулся он ей также молодцевато, – кто может поручиться за девичью головку?
– А я ж тату уже раз сказала.
– Мало, мало, моя ласточка!
– Ну, так вот же, – вскрикнула Марылька, обвивая его шею руками, – скучала, скучала, скучала, таточку мой, любый, коханый, о тебе одном только и думала, тебя только и ждала!..
29
Уже с час добрый сидит Богдан в кабинете великого коронного канцлера и ведет с ним беседу. Оссолинский широковещательно, хотя и осторожно, рисует Хмельницкому будущие планы войны, расспрашивает о возможных путях движения татар, советуется об укреплении некоторых пунктов, а главным образом, выведывает искусными затемнениями речи, неожиданными обращениями, ловкими сопоставлениями про настроение казачьих умов, а найпаче шляхетских: Оссолинскому, видимо, хочется, между прочим, выпытать незаметно и про себя, не подозревает ли его в кознях шляхетство и не задумывает ли чем вредить?
Богдан слушает плавно льющуюся речь Оссолинского, отвечает ему машинально, а мысли его не здесь: они разметались по неизвестным ему покоям вельможи, и ищут дорогого образа, и льнут к нему, как бабочки к солнечному лучу. Прислушивается Богдан, не долетит ли сюда знакомый мелодический голос, не скрипнет ли дверь, не зашелестит ли глазетный{216} кунтуш, но везде тихо, методически лишь звучит мерная речь, словно переливается по камням ручей.
Богдан ощущает, как горячая волна то поднимется к вискам и зажжет его щеки румянцем, то прихлынет к груди и разольется по ней майским теплом, то защекочет сладостно в сердце; он чувствует, что каждый фибр в нем дрожит и звучит под дыханием радости, как звучит Эолова арфа под дыханием ветра, и не может он заставить себя оторваться от этих сладостных впечатлений: они опьянили его со вчерашнего свидания с Марылькой, отогнали от глаз его сон, затуманили высокое чувство, навеянное ему королем, и теперь не дают собрать рассеянных мыслей.
А Оссолинский ведет речь об осторожностях, какими нужно окружить это великое дело; он советует даже не объявлять казакам привилегий до разрешения предстоящего сейма, так как слух о них может взбудоражить шляхетство и повредить в вопросах вооружения, собрания войск и войны.
– А после, когда вопросы эти будут утверждены, – забарабанил он пальцами по столу, – тогда не только оглашайте казакам эти привилеи, а говорите смело, что при верной их службе своему королю они заполучат еще гораздо большие...
– О ясный княже, – заметил Богдан, – да с нами вы всех сокрушите и создадите единую власть, а она одна лишь сможет поднять и правду; и силу, и славу... Но вот относительно привилеев, так тяжело скрывать от обиженных такую милость и радость, но если это необходимо pro bono publico (для общественного блага), – остановился он, подавленный назойливой мыслью. "Нужно переговорить непременно с ним про Марыльку, она так просила... Я поклялся отцу ее... ей... Нужно прямо сказать, только бы улучить минуту... а время идет..." – Да, так, если это необходимо, – спохватился он, – то все же следует сообщить хотя вернейшим из старшины: они не выдадут тайны, а ободрятся и ободрят других...
– Да, пожалуй, – протянул неуверенно Оссолинский. – Но во всяком случае... Сейм будет через три четыре месяца... при том же тут взаимные интересы... Хотя все таки скрытое дело – половина победы... Придется много поднять... нужно усилий и твердости, зоркого глаза, – как бы про себя произносил он отрывочно, жмуря глаза.
А Богдан в это время решал мучительный, неотвязный вопрос: отпустит ли к нему в семью Оссолинский Марыльку или удержит ее как corpus delicti (факт преступления) Чарнецкого для новых попыток возвратить похищенное им наследство? Марылька ведь говорила, что он эту мысль бросил, что оказалось ему не под силу тягаться с Чарнецким... "Ну, и слава богу, – это мое счастье... У меня спрятана записочка батька ее про клад, быть может, когда и найдем... Э, да что это все перед Марылькой? Она сама дороже всех сокровищ на свете: как расцвела, какая невиданная краса!.. Просилась, говорит, что тосковала по мне. Господи! Да неужели же? Нет, не то, не то!.. Она любит меня, как отца, как покровителя, а я ее?.. Ох, избави нас от лукавого и омой мою душу исопом...{217} и я ее, как отец... да и как не любить этого ангела? Покойнику ведь поклялся и любить, и лелеять, и защищать ее от напастей... А если не отпустит и снова придется расстаться, и расстаться, быть может, навеки?.. Так что же?" – попробовал было возразить себе Богдан, но сердце его сжалось томительной тоской;
– Да, – произнес решительно Оссолинский, ударивши рукою по столу, – нужно будет съездить самому и к императорам, переговорить и с Мазарини, да и Швецию как нибудь успокоить.