На место себя он оставляет наказным гетманом старшого на тот раз между старшиной левобережной Демьяна Многогрешного, и поручает ему вместе со всей старшиной немедленно ударить на Ромодановского; сам же Дорошенко обещал вернуться немедленно к войску.
Отдав эти приказания, Дорошенко захватил с собою один полк и бросился в Чигирин.
Молча, с угрюмыми, мрачными лицами выслушали старшины приказ гетмана; в присутствии его никто не осмелился высказать своего порицания, но в душе все порицали его поступок. Недовольная старшина разошлась молчаливо по своим шатрам; но не успел еще Дорошенко выехать из лагеря, как недобрые вести о гетмане разлетелись между всеми казаками: кто-то сообщил об измене гетманши, но большинство не поверило тому, чтобы такой, по-видимому, ничтожный факт мог заставить гетмана покинуть войско в самую роковую минуту. При том еще появился слух, что к Ромодановскому присоединились сильные свежие подмоги и что Дорошенко, увидев такую численность неприятеля, ушел от войска... Последний слух жадно переносился от одной части войска к другой и к вечеру все уже передавали его, как истинный факт.
С невыносимою болью сердца следил Мазепа за тем, как один неверный удар руки Дорошенко разбил вдребезги все то, что было создано таким трудом и такой небывалой удачей. Смятение, недовольство, недоверие с каждой минутой росли и росли в войске. Уверенного, торжественного настроения, которое еще вчера царствовало во всем лагере, сегодня уже не было и следа. Страшный серый призрак паники подбирался к казацкому лагерю.
В тревоге и смятении прошел целый день, так что об атаке лагеря Ромодановского вспомнили только на второй день после отъезда Дорошенко. Но Ромодановского уже не было на том месте, где он еще стоял третьего дня.
Узнав о тревоге в казацком лагере, о том, что Дорошенко уехал в Чигирин, Ромодановский оставил свое прежнее намерение отступать вглубь России, а круто повернув, направился быстрым маршем к Нежину. Известие об этом маневре Ромодановского окончательно убедило казаков в том, что к нему подоспели из Москвы сильные подмоги, и Многогрешный, вместо того, чтобы преследовать его, решил отступать вглубь Украины к Чернигову.
Напрасно восставали Мазепа, Гострый, Андрей и Марианна против такого решения, доказывая всю пагубность его, — никто их не слушал.
Началось поспешное отступление. Почти ежедневно посылал Многогрешный гонцов в Чигирин к Дорошенко, умоляя его поспешить к войску и привести с собой обещанные подмоги; но гонцы или вовсе не возвращались, или привозили самые неутешительные известия.
Говорили даже, что гетман от горя лишился ума. Подобные известия совершенно подрывали в казаках симпатии к Дорошенко, особенно возмущались всем этим суровые запорожцы.
Уже не раз слышал Мазепа недружелюбные замечания:
"Какой он гетман?" — "Бабий!" — "Того бы и Бруховецкий не сделал, чтобы от войска к жене ускакать". — "Бруховецкого прикончил, а сам испугался московской рати да к жене ушел!" Правда, при Мазепе эти разговоры сейчас же обрывались, но он чувствовал, что если Дорошенко не вернется сейчас же к войску, то погибнет его булава.
Между тем, к казакам пришло известие, что Ромодановский, окончив с Нежином, двинулся по их следам к Чернигову; это известие окончательно привело их в смущение. Начали поговаривать о том, чтобы завести с Ромодановским мирные переговоры. В некоторых частях войска, особенно среди бывших тайных приверженцев Бруховецкого, заговорили исподтишка и о том, что не мешало бы выбрать и гетмана, а то без него неудобно, мол, сноситься с Москвой.
Мазепа понял, что наступила решительная минута. Посоветовавшись с Гострым и Марианной, он решил сам броситься в Чигирин, употребить все свое влияние на гетмана и убедить его вернуться к войску; если бы Дорошенко вернулся, все могло бы измениться в один день. Мазепа сидел в своей палатке с Кочубеем, отдавая ему перед отъездом последние распоряжения, как вдруг торопливо вошел в шатер встревоженный Остап.
— Что случилось? Ромодановский? — произнес быстро Мазепа, заметив расстроенный вид казака.
— Беда, пане писарю, — ответил Остап, — пришло известие, что через степь перекинулась сильная татарская орда, много "ясыру" захватила, и боюсь, как бы... — Остап остановился, но Мазепе не нужно было договаривать. Бледный, как смерть, он быстро поднялся с места.
— Ты говоришь орда... через степь?
— Да, — ответил Остап, — шла на правый берег, не своим путем, а прямо через степь-Мазепа молчал; по лицу его видно было, что в душе его происходила страшная борьба...
— Слушай, друже, — заговорил он наконец каким-то глухим, угасшим голосом, обращаясь к Кочубею, — мне надо скакать к Дорошенко... Я не могу оставить так дел. Но тебя молю, возьми мою команду. Слуга мой знает дорогу, возьми с собой еще казаков и скачи туда на хутор, к Сычу... Там, ты знаешь, там моя невеста, голубка тихая, несчастная. Если жива, вези ее с собой сейчас в Чигирин, а если... если... сделай, что сможешь!
Страшное горе Мазепы и его необычайное присутствие духа тронули до глубины души Кочубея.
— Слушай, друже мой любый, — заговорил он, подымаясь с места и опуская свою руку на плечо Мазепы, — скачи ты на хутор, а я полечу в Чигирин: если гетман способен слушать человеческое слово, он выслушает и меня, а если нет, то и ты не сделаешь ничего.
Долго не соглашался Мазепа на предложение Кочубея, но друзьям все-таки удалось уговорить его.
— Хорошо, — согласился он наконец, — я полечу на хутор, и что бы там ни случилось, — минуты лишней не потеряю, а ты лети в Чигирин, — моли его, проси вернуться к войску!
Кочубей пообещал Мазепе исполнить все, о чем он просил его.
— Бери же с собою побольше казаков, — заметил он, — кто знает, что ожидает там тебя?
— Возьму, возьму, — согласился Мазепа.
— Пане писарю, — подошел к нему Остап, — я еду тоже с тобою, я не оставлю тебя.
Молча, но горячо сжал Мазепа руку верного казака и, не медля ни единой минуты, друзья отправились в путь: Кочубей полетел в Чигирин, а Мазепа с Остапом, Лободой и еще двумя десятками казаков — в степь.
Казаки не мчались, а летели: можно было подумать, что по следам их неслись какие-то мстительные фурии. Останавливались они только на самое необходимое время; по целым суткам люди не вставали с седел, павших от усталости лошадей заменяли другими, но никто не роптал на Мазепу за такую безумную скачку — все, до последнего слуги, сочувствовали своему господину и разделяли его тревогу.
Дней через десять такой езды казаки въехали, наконец, в открытую степь. Остап хорошо знал, где находился хутор Сыча, и потому отряд нашел сразу верное направление.
Чем больше уменьшалось расстояние, отделявшее Мазепу от хуторка, тем мучительнее замирало его сердце: через день, другой все разъяснится перед ним, и если... если... Но Мазепа с усилием гнал от себя эту страшную мысль, он хотел верить, что все окончится благополучно; что все это известие окажется только ложной тревогой, что сейчас же навстречу ему из беленькой, чистенькой хатки, потонувшей в вишневом саду, выскочит дорогая, нежно любимая Галина, и, обвивши его шею руками, замрет от счастья у него на груди. Но тайный голос шептал ему, что этому уже не бывать никогда!
На третий день утром, когда, по расчету Остапа, они должны были уже находиться недалеко от хутора, один из казаков, сопровождавших Мазепу, закричал громко, указывая рукою вперед:
— А гляньте, панове, не хутор ли это? Вон там что-то чернеет впереди.
— Чернеет? — повторил Мазепа и почувствовал, как от этого слова все похолодело у него в груди.
Лицо Остапа приняло также озабоченное выражение; не говоря ни слова, он пришпорил своего коня и понесся вместе с Мазепой вперед. Они помчались с такой быстротой, что ветер засвистел у них над ушами.
Уже издали Остап и Мазепа заметили какую-то чернеющую массу, когда же они подскакали к ней, то глазам их представилось ужасное зрелище.
Бесспорно, это было то место, где когда-то ютился тихий и мирный уголок Сыча, но теперь от него уже не осталось и следа. На том месте, где стояла прежде маленькая опрятная хатка, окруженная хозяйственными постройками, лежала теперь груда черного страшного пепла, обгоревшие деревья подымали к небу свои черные, обнаженные ветви, словно застыли в немой мольбе о мщеньи; кругом все было мертво, пустынно и ужасно.
Дикий стон вырвался из груди Мазепы. Не давая себе отчета в том, что он делает, он соскочил с коня и бросился на пепелище, как будто мог разыскать там еще какое-нибудь утешение, какой-нибудь проблеск надежды. Остап молча последовал за ним.
Все было мертво в этом страшном сожженном дворе. Не успели Остап и Мазепа сделать еще несколько шагов, как им пришлось наткнуться на еще более ужасную картину: в разных местах двора валялись останки человеческих скелетов. Очевидно, дикие звери довершили здесь то, что было сделано какими-то злодейскими руками.
Словно окаменевший, остановился Мазепа посреди двора, не будучи в состоянии оторвать своего помутившегося взгляда от этого страшного зрелища, ясно говорившего о бесспорной смерти его дорогой, несчастной Галины. Казалось, он потерял всякую способность думать, чувствовать, соображать; какой-то смертельный холод сковал всю его грудь.
Остап не мог бы сказать, сколько времени стояли они так — его также потрясла до глубины души эта картина; еще так недавно был он здесь, так недавно провел он здесь сколько тихих, счастливых часов в тесном и дружном кружке дорогих его сердцу людей, и вот теперь перед ним только груда холодного пепла и разметанные части побелевших скелетов.
Долго стояли они неподвижно, безмолвно, как вдруг до слуха их донесся какой-то слабый звук, не то визг, не то стон, и вслед за ним из-под обгоревших развалин выползло какое-то тощее косматое существо; оно с радостным визгом поползло к ним навстречу и, доползши до ног Мазепы, с усилием подняло голову и лизнуло его руку. Это прикосновение заставило вздрогнуть Мазепу, он взглянул вниз и увидел прижавшуюся к его ногам собаку.
Это был Кудлай, задние ноги его были перебиты, он был так тощ, что казался совсем маленькой собачонкой. Животное смотрело на Мазепу ласковыми, разумными глазами и жалобно выло.