Молодість Мазепи

Михайло Старицький

Сторінка 101 з 112

Гетман окинул все собрание проницательным взглядом, помолчал с минуту и потом начал:

— Братья мои и друзи! Отчизна изнемогает! Я собрал вас "на раду" сюда, чтобы вольными голосами вы решили, куда направить путь нашей неньки и где искать ей пристанища? Всем ведомо, что Марс наделил нас в последнюю войну такими "викториямы", каких мы давно не видели: Собеский, раздавленный, разбитый, аки аспид, был уже у меня в руках, как мышь в "пастци"; еще бы одна минута, — и судьба наша совершилась бы раз навсегда! О, дорога в сердце Польши была открыта: некому было защитить ее! Но, — гетман глубоко вздохнул и потом прибавил, — видно, Бог не восхотел этого! Когда союзники наши узнали о набеге нашего славного лыцаря Сирко, то не только отказались пойти и докончить врага, а хотели было обратить на нас же оружие, заподозрив, что с нашего ведома их ханство запорожцы "сплюндрувалы". И это заставило нас подписать с Собеским мирный трактат совсем не такой, какой бы иначе был подписан, — у гетмана вырвался тяжелый стон и среди разлившейся кругом тишины слышно было, как от сильного сжатия рук хрустнули его пальцы.

Хотя это событие было уже хорошо известно всем, но слова гетмана произвели все-таки потрясающее впечатление; по зале пронесся глухой ропот.

Запорожцы стояли, понурив седые головы.

— Да, мы вынуждены были подписать с ляхами не тот договор, — начал снова упавшим голосом гетман. — Правда, не позорный, а честный, обеспечивающий нам наши права, но не тот, который должен был бы развязать наши руки, чтобы мы, как вольные люди, ни от кого "не залежни", могли их расправить совсем и стереть с них позорные следы ланцюгов.

— Ой, стереть бы, стереть бы, жгут эти язвы! — раздался где-то в углу тихий вопль и заставил вздрогнуть всех собравшихся в зале.

— Мы поклялись, — продолжал, между тем, гетман, — держать с ляхами мир, быть у них в "послушенстви" и кориться.

— Опять кориться ляхам? Мало еще уелись! Мало разве "знущалысь", — вспыхнули то там, то сям возмущенные голоса и взволновали хотя сдержанным, но мятежным ропотом "раду".

— Хотя, шановная рада, вынужденная клятва и не обязует человека перед Богом, — продолжал, между тем, гетман спокойно, словно не замечая начинающегося брожения, — и Собеского "обитныци" до утверждения их сеймом, тоже по воде вилами писаны; но этот мир дает нам время передохнуть, собраться с силами, соединиться с братьями и обдумать хорошо, на что наивыгоднее решиться! Знайте, если Украина останется надольше разорванная на три части, то ее ждет неминучая смерть.

— А кому же неволя мила? Кто по своей охоте вложит в ярмо шею? Никто, никто! — пробежали от группы к группе вырвавшиеся тихо слова.

— Да и разве, братья мои, погибло для нас все? — произнес взволнованным голосом Дорошенко. — Разве мы потеряли то мужество и отвагу, которые помогли нам вырваться из лядской неволи? Разве от нас отвернулась совсем уже доля? Разве Господь отшатнулся от нас? Нет, нет, панове!

Чем дальше говорил гетман, тем больше воодушевлялся; глаза его разгорались, по щекам разливался яркий румянец; его воодушевление передавалось и слушателям, и мало-помалу охватывало все собрание.

— Так, батьку, правда твоя! — раздался чей-то горячий возглас, — За волю умрем, за тобою пойдем!

А ободренный Дорошенко продолжал дальше:

— И будет нам вечный позор, вечное горе и проклятие от погибшей отчизны, если мы не вырвем ее из неволи. Но, говорю вам, час приспел. Если мы не сделаем этого теперь, то отчизна навсегда останется в рабстве, потому что с каждым днем, с каждым часом все сильнее затягивается на ее шее аркан.

— Не допустим! Не быть тому! — вырвался общий крик, и ряды старшин мятежно заколебались.

— И для этого, друзи мои, первое дело соединиться нам воедино с нашими левобережными братьями и с низовым товариством! — провозгласил, подняв руку, Дорошенко.

— Всем воедино! Под твоей булавой! — раздался в ответ дружный крик.

— Спасибо за честь! — поклонился гетман. — Но не о себе пекусь я; для Украины я готов поступиться и своей булавой, я бьюсь за отчизну и от имени ее благодарю честную раду. Значит, решено, что всем воедино, как за блаженной памяти гетмана Богдана?

— Всем воедино! — пронеслось громко в зале.

— Это наипервей и наиважнее! — свободно вздохнул гетман. — Господь милосердный показал нам свою благостыню. Он преклонил к стопам отчизны сердце гетмана Бруховецко-го, и вот гетман сам идет нам навстречу и протягивает нам братскую руку.

Слова гетмана произвели на все собрание необычайное впечатление; некоторые, более близкие старшины уже знали о намерении Бруховецкого, но для большинства это известие было самой неожиданной новостью.

— Бруховецкий за отчизну идет?! Вот это так штука! — послышались в разных местах изумленные и насмешливые восклицания...

— Слава гетману Бруховецкому! Слава! — раздалось несколько возгласов; но возгласы эти раздались очень несмело и тотчас же умолкли.

— Не судите, чада мои, гетмана за его ошибки, — произнес владыка, — един бо Бог без греха, а лучше возблагодарите Господа за то, что Он посетил его сердце и преклонил снова к братьям. Великая за это "подяка" гетману, ибо без его згоды нельзя было бы нам так легко соединиться воедино, как мы это можем сделать теперь.

— Правда! Правда, превелебный отче! — "загомонила" в ответ старшина.

LXXIV

— Теперь выслушаем же, панове, посла его мосци, которого он прислал к нам на раду, и возблагодарим его вельможность за братскую к нам "горлывисть", — произнес Дорошенко и, обратившись в ту сторону, где стоял Самойлович, прибавил:

— Пане после гетманский, объясни же нам, чего желает ясновельможный брат и добродий наш, гетман Бруховецкий?

Самойлович выступил из толпы и, выйдя на свободный круг перед гетманским креслом, сначала поклонился Дорошенко, а затем отвесил такой же поклон на все четыре стороны.

Его наружность и красивые плавные движения произвели приятное впечатление на все собрание. Кое-где послышались тихо произнесенные одобрения.

— Ясновельможный, вельце ласковый пане Дорошенко, гетмане Украинский и Запорожский и добродию наш наиясней-ший! Пан Бруховецкий, гетман и боярин московский, шлет тебе и всему войску свой братерский поклон.

И Самойлович в прекрасных витиеватых фразах излагал гетману, что Бруховецкнй, болея душой за отчизну и видя отовсюду ее умаление, решился не токмо телом, но и душой пожертвовать для нее и, забывши свое клятвенное обещание, готов отступиться от Москвы и принять Дорошенко под свою булаву.

Но странное дело! Чем высокопарнее говорил Самойлович о душевных страданиях Бруховецкого за отчизну, о его готовности пожертвовать для нее даже душой, — тем больше раздражения к Бруховецкому вызывали у слушателей его слова. К концу его речи уже начали раздаваться по адресу Бруховецкого то с той, то с другой стороны весьма едкие замечания.

— Эх, пане генеральный! — заметил. Кочубей с укоризной Мазепе. — А ты еще мне говорил, что он весьма эдукованный и разумный человек, вон посмотри, что он своими словами наделал.

— Теперь-то я в этом убедился больше, чем когда-либо, — ответил Мазепа.

Но вот Самойлович заявил от лица Бруховецкого, что тот согласен отступить от Москвы, но за это рискованное дело правобережное казачество с гетманом Дорошенко во главе должно предложить ему булаву, так как и отчизне не будет покоя, если над нею будет пановать два гетмана, а гетману Дорошенко он уступит за это Чигиринское староство на веки и наделит его всякими почестями. Но Самойловичу не удалось кончить своих слов; как искра, брошенная в бочку пороха, воспламеняет все и порождает страшный взрыв, так фраза эта окончательно возмутила собрание.

— Что? Чтобы наш гетман отдал ему булаву? А не дождется он этого! Ишь, чего захотел! Вот почему он душой за отчизну скорбит, не за малый же "кошт" и грех на свою душу принимает! Пусть доволен будет, что сам на своем месте усидит, — раздались кругом яростные восклицания.

Дорошенко хотел говорить, но шум, уподнявшийся кругом, заглушил его голос.

— Гетман, гетман говорить хочет, — закричали наконец в разных местах, но долго еще пришлось повторять эти возгласы, пока наконец шум кое-как улегся.

— Вельце ласковые панове и братья мои, — заговорил наконец Дорошенко не совсем спокойным голосом, — не сокрушайтесь на гетмана Бруховецкого за то, что он хочет, чтобы одна булава над всем краем была. Печется он, видно, о благе отчизны, однако, скажи, пане после, ясновельможному гетману, ласковому брату и добродию моему, что может Украина счастливо и под двумя булавами проживать. А я за булаву не стою, только не могу я ею "орудувать", как "цяцькою" дытына... Прикажет шановная рада — отдам, велит держать, — буду держать до последних дней... А вот скажи ты нам лучше, зачем это гетман Бруховецкий Украину в такую неволю "запровадыв", какой у нас не слыхал никто?

Тут со всех сторон принялись вспоминать все решительно: и то, в чем был виноват Бруховецкий, и то, в чем он не был виновен, но что народ в своей ослепленной ненависти сворачивал на него.

Самойлович стоял посреди круга с каким-то смущенным и растерянным видом, казалось, он не находил ничего, чтобы можно было сказать в оправдание своему гетману.

— Когда Бруховецкий одну половину Украины не смог защитить, как же требует он, чтобы ему и другая поддалась? — заговорил вновь Дорошенко, — гетман на то и стоит над краем, чтобы ограждать его и защищать! А он, человек худой и не породистый, зачем принял на себя такую власть, которой нести сам не смог?

— Он не самовольно вступил на гетманство, его выбрала вольными голосами казацкая рада, — возразил на этот раз довольно громко Самойлович.

Но эта фраза не сослужила большой службы Бруховецкому; всем еще было памятно избрание Бруховецкого.

— Знаем мы, как его выбрала казацкая рада! Помним! Не забыли! — раздались кругом гневные, угрожающие возгласы.

Каждая неловкая фраза Самойловича раздражала все больше и больше гетмана и собрание.

— Ну, не очень-то он защищает своего гетмана, — заметил тихо Мазепе Кочубей.

— Д-да, как кот "мышеня"... крепко держит в "пазурях", — усмехнулся Мазепа, — одначе надо помочь ему, не то он так "роздратує" раду, что о згоде нельзя будет и говорить, а хотя нам Бруховецкий для згоды и не надобен, однако надо его держать при себе, чтобы он, чего доброго, не донес Москве.

С этими словами он нагнулся к двум-трем старшинам и шепнул им по несколько слов на ухо.

Эта же самая мысль пришла в то же самое время в голову и митрополиту Тукальскому, и Дорошенко.

— Чада мои любыя, — заговорил владыка, приподнимаясь со своего места, — не будем же говорить о том, что уже сталося, но что теперь, благодаря Господу милосердному, не повторится вовек.